Стих пожелание спокойной ночи милому


  • стих пожелание спокойной ночи милому Генрих Николаевич Волков

    Тебя, как Первую любовь...

    КНИГА О ПУШКИНЕ:

    ЛИЧHОСТЬ, МИРОВОЗЗРЕНИЕ, ОКРУЖЕНИЕ

    Автор предпринимает попытку воссоздать социально-психологический портрет поэта А. С. Пушкина, вскрыть истоки формирования его мировоззрения, показать, чем обязана Россия многогранному гению Пушкина.

    СОДЕРЖАНИЕ

    Несколько предварительных замечаний

    "Удивительный Александр Сергеевич"

    "Лицейская республика"

    "Друзья мои..."

    "Я ударил об наковальню русского языка..."

    "...Клии страшный глас"

    "История народа принадлежит поэту"

    Пушкин и Чаадаев. Высокое предназначение России "Это русский человек... через двести лет"

    "Дружина ученых и писателей..."

    "Мой Requiem меня тревожит"

    "...России сердце не забудет!"

    НЕСКОЛЬКО ПРЕДВАРИТЕЛЬНЫХ ЗАМЕЧАНИЙ

    Если применить к Пушкину классический образ - "солнце нашей поэзии", то, как и должно быть в соответствии с законами движения небесных тел, мы оказывались в разные исторические периоды то ближе к нему, то от него дальше. Кажется, что свет его поэзии в разные времена с различной интенсивностью влиял на земную духовную нашу жизнь.

    Бывали времена, когда солнце это словно отдалялось и меркло, словно задергивалось дымкой, словно уменьшалось в размерах, - по крайней мере в глазах некоторых. Впервые это произошло еще при жизни Пушкина, в тридцатых годах, когда даже близкие к поэту люди хоронили его талант и говорили об угасании светила. Это случилось затем во времена Писарева и радикально настроенных разночинцев-нигилистов, для которых Пушкин был только помещиком-аристократом, а поэзия его - - началом, недостаточно разрушающим и отрицающим существующий строй. Так было и в предреволюционный период, когда футуристы предлагали бросить Пушкина "с парохода современности".

    Наступили времена иные. Никогда еще не переживала наша страна такого всенародного и горячего увлечения Пушкиным, такого взрыва читательской да и писательской любви к нему. Никогда еще не выходило ежегодно столько книг, статей, стихов о Пушкине.

    Нередко можно услышать ироническое: "Сейчас пошла мода на Пушкина". Мода - это поветрие, бездумное следование стилям и покроям времени, когда считается "хорошим тоном" сегодня говорить не о Тютчеве и Мандельштаме, как лет десять начал, а именно о Пушкине. Может быть, и такая мода кое-где существует. Но не о ней речь.

    Речь идет об устойчивом и нарастающем "тяготении" нашем к Пушкину, как процессе, имеющем мощные импульсы в самой природе нашего общества, нашей культуры.

    Не в том ли, в частности, дело, что, став старше, взрослее, мудрее, может быть пережив вместе со страной великие исторические события и перемены, прочувствовав и оценив ту выдающуюся роль и место, которое теперь наша страна занимает в культурном развитии всей человеческой цивилизации, мы - весь советский народ - остро, как никогда, ощущаем потребность "обратиться душой к истокам", как некогда сказал Гете.

    С Пушкина, можно сказать, "есть, пошла земля русская", как земля, рождающая великих поэтов и писателей, как земля, самобытными духовными достижениями которой множится достояние всего человечества.

    С Пушкиным оформилось и им впервые выразилось в полной мере духовное самосознание народа, то есть осознание богатейших внутренних, нераскрытых сил, талантов, возможностей, которым предстояло вырваться наружу и потрясти мир.

    Поэтому Пушкин - не просто один из поэтов наших и не просто величайший русский поэт. Это явление историческое. Это - важнейшая узловая точка в истории развития русской культуры, когда культура эта из замкнутых своих пределов вышла впервые в открытое море мирового искусства, а вслед за тем, под парусами пушкинской поэзии, вырвалась во флагманы.

    Нечто удивительное, но, однако, и непреклонное, естественное видится в том, что эстетические, нравственные, гуманистические идеалы поэта оказались ближе и понятнее культуре социалистической, нежели дворцовой или буржуазной. Ни об одном из русских поэтов не написано столько, сколько о Пушкине. И, берусь утверждать, о Пушкине все еще недоговорено, недодумано, быть может, более, чем о ком-либо еще.

    Пушкиноведение российское и особенно пушкиноведение советское проделало титаническую работу по исследованию жизни и творчества поэта, собрав, прокомментировав, проанализировав все относящиеся сюда факты.

    Мы располагаем глубокими аналитическими трудами выдающихся советских пушкиноведов - П. Е. Щеголева, М. А. Цявловского. Ю. Н. Тынянова, Б. А. Модзалевского, Б. В. ТомашевСкого, М. П. Алексеева, Н. В. Измайлова, С. М. Бонди, Д. Д. Благого и других, - где вскрыты многие особенности творчества поэта и показана его роль в развитии русской культуры. В последние годы много интересного и нового в осмыслении творческого наследия Пушкина дали работы Б. С. Мейлаха, Я. М. Гордина, В. Э. Вацуро, М. П. Еремина, И. М. Тойбина, Т. Г. Цявловской, М. И. Гиллельсона, Н. Я. Эйдельмана...

    Но книги о Пушкине всё множатся и не залеживаются на прилавках - так велика потребность наша знать о Пушкине больше, понимать его лучше.

    И конечно, нам хочется, чтобы "дым столетий", не отодвинул, не скрыл от нас живого Александра Сергеевича, каким видели и слышали его современники, чтобы не превратился он для нас только в величественный, бронзовый лик. Хочется ощутить "непосредственную близость"

    к поэту, которой счастливы были его друзья и знакомые. Хочется явственно увидеть людей, которые его окружали, понять, что это были за характеры и что поэту было в них интересно, какую роль они играли в его жизни.

    Что представлял он сам как личность, многогранно и всесторонне себя проявляющая? Как она отразилась в его творчестве? Как и о чем думал поэт, какими идеями он жил, какие мысли вынашивал? Иначе - каково мировоззрение поэта, его взгляды на мир природы и истории, на все те потрясения и события, которыми так богата была первая треть XIX века?

    В этой связи возникают вопросы и далее. Какова та духовная атмосфера, которой жил и дышал поэт, которая электризовала его мысли и чувства. Говоря конкретнее, как повлияли на него могучие интеллектуальные вспышки гениев французской, английской, немецкой мысли конца XVIII - начала XIX века, идеи философские, экономические, политические, утопические? Как отразились и преломились в его духовном облике социально-экономические и политические взгляды представителей передовой русской интеллигенции: Н. М. Карамзина, Н. И. Тургенева, П. И. Пестеля, П. А. Вяземского, М. Ф. Орлова, П. Я. Чаадаева, составлявших ближайшее интеллектуальное окружение поэта? Наконец, какую идейную эволюцию претерпели взгляды самого поэта и как они повлияли на последующую общественную мысль?

    Все это, конечно, вопросы не новые, но и далеко еще не до конца освещенные. Для решения их недостаточно усилий одних только литературоведов и филологов, тут требуется объединенный фронт исследователей, совмещение подходов исторического, социологического, философского, экономического, психологического...

    Видимо, настало время раздвинуть рамки изучения социально-исторического фона жизни и творчества поэта, включить его личность в более широкий контекст связей и отношений.

    Все эти соображения занимали меня, когда я работал над данной книгой. И хорошо, если это отразилось в подходе к теме и способах ее освещения, в стремлении сказать об уже известном по-новому.

    Характер читательской аудитории определяет и цели работы, а эта книга обращена к юному читателю.

    Она задумана как своего рода введение в мир Пушкина, в мир его жизни и творчества, его мыслей и чувств, его окружения. Мир этот более многогранен и более интересен, чем рисует его школьная программа.

    Если, работая над книгой, я и делал "скидку на возраст", то не уходя от сложных проблем (убежден, что нет таких сложных проблем, которые нельзя было бы растолковать любознательному юноше в шестнадцать лет), а стремясь изложить их возможно более ясно и увлекательно.

    Хочется надеяться, что читатель сам убедится во всем этом. Теперь же, как воскликнул Пушкин в "Евгении Онегине":

    "Вперед, вперед, моя исторья!"1 [Список использованной автором литературы помещен в конце книги на с. 238 - 239]

    (УДИВИТЕЛЬНЫЙ АЛЕКСАНДР СЕРГЕЕВИЧ)

    "Иной говорит: какое дело критику или читателю, хорош ли я собой или дурен, старинный ли дворянин или из разночинцев, добр ли или зол, ползаю ли я в ногах сильных или с ними даже не кланяюсь, играю ли я в карты, и тому под. - Будущий мой биограф, коли бог пошлет мне биографа, об этом будет заботиться".

    (А.ПУШКИН. "ОПРОВЕРЖЕНИЕ НА КРИТИКИ.". "1830 г."

    Одно время мне хотелось написать рассказ о том, как в более или менее отдаленном будущем встретятся за одним столом Шекспир и Гете, Пушкин и Есенин, Гейне и Блок, Гегель и Герцен. Встретятся не благодаря пресловутой машине времени и не потому, что вызывание духов станет вдруг делом обыденным, а по другой причине. Благодаря возможностям совершенно объективным, ничего фантастического и спиритуалистического не имеющим.

    Есть такие философские категории - опредмечивание и распредмечивание. Ими пользовались Гегель и Маркс. Понять их не так уж сложно.

    Труд человека, его деятельность создает некий предмет: хлеб или станок, инженерный проект или поэму. Труд, деятельность - это живой процесс затраты энергии, воли, мысли, фантазии, который "угасает" в созданном предмете. Угасает и воплощается в нем - явно или неявно запечатлевается.

    В конце процесса созидания творец нечто утратил, а его творение это нечто приобрело, оно впитало в себя живое пламя человеческого творчества, оно получило благодаря ему и новую жизнь и отныне несет в себе "след" резца мастера, "след" его сноровки, одаренности, гения.

    И если Маркс относил сказанное вообще ко всякому акту труда, целесообразной деятельности, то к искусству, поэзии это относится сугубо.

    Тут человек запечатлевает в поэтическом создании не только сознательно поставленную цель, но и весь сложный духовный процесс творчества.

    В этом произведении остается "след" его души, все оттенки его переживаний, настроений, мыслей; тут, можно сказать, опредмечивается эмоциональный склад личности, характер человека, его отношение к людям, уровень его нравственных ценностей, социальные идеалы... И если это человек низкий и морально нечистоплотный, а пишет о,вещах возвышенных и прекрасных, то ведь все равно себя выдаст. Обязательно выдаст!

    Значит, творение художника и поэта - остановленный образ его самого?

    А если так, то нельзя ли выявить, реконструировать, оживить образ творца на основе его творений? Нельзя ли, так сказать, распредметить их? Иначе говоря, нельзя ли повернуть вспять тот процесс, который когдато привел к созданию произведения искусства? И теперь уже из произведения воссоздать творца? Из "Реквиема" - Моцарта, из поэмы "Германия. Зимняя сказка" - Гейне, из "Евгения Онегина" и других произведений великого нашего поэта - его живой духовный образ и облик?

    А если немножко пофантазировать и представить, что в специально для этого созданную машину закладывается в виде информации все, что было создано гением поэта, и задается программа - реконструировать на этом материале духовный мир поэта, его интеллект, психику, характер, то...

    Но стоит ли откладывать этот захватывающий эксперимент до бог знает каких времен, дожидаясь появления кибернетических чудес? Не можем ли мы сами в меру своей проницательности попытаться представить себе личность поэта, заново прочтя и перечтя его произведения, угадывая в его творениях его самого? Привлекая при этом на помощь воспоминания его современников: друзей и врагов, приятелей и знакомых. Проникая в дух эпохи, в дух времени, которым поэт дышал. Прослеживая ход его размышлений, становясь его современником, другом его друзей и врагом его врагов?

    Прежде всего, каким он был внешне? Как он выглядел, этот "удивительный Александр Сергеевич" (так назвал поэта его друг Павел Воинович Нащокин)?

    Сохранилось несколько портретов поэта, написанных при его жизни в разные периоды. Начиная с известной гравюры Е. И. Гейтмана, где Пушкин почти дитя, "отрок с огненной печатью, с тайным заревом лучей" (П. А. Вяземский). Рисунок для этой гравюры писался неизвестным художником, очевидно, по памяти, а не с натуры. Он изображает поэта, каким художник представлял его себе. Сам поэт так отозвался о гравюре:

    "Александр Пушкин мастерски литографирован, но не знаю, похож ли..."

    Хорошо известны и работы, сделанные художниками с натуры: это рисунок Ж. Вивьена (1827); литография Г. Гиппиуса (1827 - 1828), акварель П. Ф. Соколова (1830), наконец, портреты прославленных мастеров В. А. Тропинина и О. А. Кипренского.

    Портреты Тропинина и Кипренского, конечно, лучшие пушкинские изображения. Они передают нам черты лица своеобразного, но прекрасного, одухотворенного. У Тропинина к тому же - это человек, овеянный славой, несколько даже величественный, романтический; у Кипренского лицу поэта придано выражение какой-то трогательной непосредственности, ранимости даже, готовности на все мгновенно и искренне, сердечно отозваться. Тут образ поэта, увиденного через его поэзию. Пушкину нравился этот портрет, но он воспринимал его тоже скорее как свой поэтический облик, нежели как реальное изображение. В послании к Кипренскому он писал:

    Любимец моды легкокрылой,

    Хоть не британец, не француз,

    Ты вновь создал, волшебник милый,

    Меня, питомца чистых муз,

    И я смеюся над могилой,

    Ушед навек от смертных уз.

    Себя как в зеркале я вижу,

    Но это зеркало мне льстит.

    Оно гласит, что не унижу

    Пристрастья важных аонид.

    Так Риму, Дрездену, Парижу

    Известен впредь мой будет вид.

    Художник увековечил поэта, и поэт хорошо понимает, что бессмертный лик - это лик его бессмертной поэзии и что его обыденному человеческому облику это зеркало, конечно, льстит.

    Насчет своей внешности Пушкин не очень обольщался, что видно уже по многочисленным автопортретам на страницах его рукописей. Он часто утрирует характерные особенности своего негроидного лица: приплюснутый нос, заостренный наподобие гусиного пера, толстые губы, несколько скошенный, убегающий назад подбородок - все это обычно в ореоле кудрей и бакенбард. Пушкин был мастером шаржированных портретов, умел несколькими штрихами передать самое характерное в лице знакомых и друзей: мы безошибочно узнаем Кюхельбекера, Вяземского, Дельвига, Пестеля, Воронцовых. И ц автопортреты его стоит вглядеться, они почти не повторяют друг друга, каждый вносит нечто чуть уловимо новое в наше представление об облике поэта.

    Пушкин внимательно всматривается в свое изображение. Он рисует юношеский профиль с длинными кудрями, на другом рисунке он изображает себя бритоголовым, каким был в 1818 - 1819 годах. Мы видим его то в папахе черкеса, то в костюмах эпохи Великой французской революции, то монахом, искушаемым чертом, то придворным арапом, то в лавровом венке. Наконец, поэт изображает себя таким, каким он представлял себя в глубокой старости: с лицом, покрытым морщинами, с лысой головой, кое-где сохранившей жалкие остатки волос.

    Все же портреты, автопортреты, зарисовки с натуры, скульптурные памятники не могут удовлетворить нашего желания увидеть Пушкина не в виде шаржа и не статуей полубога с хрестоматийным глянцем, а живым, обычным человеком, увидеть, как он двигается, улыбается, грустит, гневается, шутит.

    Кинокамеры, увы, тогда не существовало. Но своего рода "кинокадры" о Пушкине до нас все же дошли. Это "кинокадры" воспоминаний о нем современников, в которых передано непосредственное впечатление о поэте самых различных людей. Мы видим поэта глазами этих людей, слышим его, ощущаем. Мы отдаем себе отчет, что в этих воспоминаниях, впечатлениях, конечно же, много субъективного, личного, так что нередко эти живые свидетельства явно друг другу противоречат. И требуется сопоставление, анализ, интуиция для отбора жизненно верного от фальшивого и наносного, требуется знание людей, которые писали о Пушкине, и особенностей их взаимоотношений с поэтом. В результате достигается "эффект присутствия": облик поэта начинает оживать в нашем воображении, становиться земным и объемным - объемным именно потому, что увиден многими глазами, с разных "ракурсов", с разной нравственной и человеческой высоты, во множестве жизненных ситуаций.

    Первые "кадры" переносят нас в раннее детство поэта. Он был толст, неповоротлив, молчалив - "увалень". Но, достигнув семилетнего возраста, изменился, "стал резов и шаловлив" (О. С. Павлищева - сестра поэта).

    Одна из московских приятельниц Пушкиных вспоминала: "...Саша был большой увалень и дикарь, кудрявый мальчик... со смуглым личиком, не скажу, чтобы приглядным, но с очень живыми глазами, из которых искры так и сыпались. Иногда мы приедем, а он сидит в зале в углу, огорожен кругом стульями: что-нибудь накуролесил и за то оштрафован, а иногда и он с другими пустится в плясы, да так как очень он был неловок, то над ним кто-нибудь посмеется, вот он весь покраснеет, губу надует, уйдет в свой угол и во весь вечер ею со стула никто тогда не стащит: значит, его за живое задели, и он обиделся; сидит одинешенек. Не раз про него говаривала Марья Алексеевна: "Не знаю, матушка, что выйдет из моего старшего внука: мальчик умен и охотник до книжек, а учится плохо, редко, когда урок свой сдаст порядком, то его не расшевелишь, не прогонишь играть с детьми, то вдруг так развернется и расходится, что его ничем и не уймешь; из одной крайности в другую бросается, нет у него средины.

    Бог знает, чем все это кончится, ежели он не переменится". Бабушка, как видно, больше других его любила, но журила порядком: "Ведь экой шалун ты какой, помяни ты мое слово, не сносить тебе своей головы". Не знаю, каков он был потом, но тогда глядел рохлей и замарашкой, и за это ему тоже доставалось... На нем всегда было что-то и неопрятно, и сидело нескладно" (Е. П. Янькова)2.

    Словом, ребенок как ребенок, редко о ком не скажешь того же самого.

    Проходит два-три года, и мы видим Пушкина глазами его будущего друга Ивана Пущина на вступительных экзаменах в Царскосельский лицей: "Вошел какой-то чиновник с бумагой в руке и начал выкликать по фамилиям. Я слышу: Александр Пушкин! - выступает живой мальчик, курчавый, быстроглазый, тоже несколько сконфуженный"3.

    Порывистый, импульсивный, неожиданный в своих реакциях, "вспыльчивый до бешенства", с "необузданными африканскими страстями" (М. Корф)2, резкий в симпатиях и антипатиях - таким мы видим Пушкина по воспоминаниям преподавателей и воспитанников Лицея.

    - Да что он вам дался, - в сердцах воскликнул учитель чистописания Ф. П. Калинич, когда его впоследствии расспрашивали о Пушкине, - шалун был и больше ничего!2 Под коллективным письмом к инспектору Лицея Пушкин однажды подписался премило: "Егаза Пушкин".

    Черты эти сохранились у Пушкина и в более позднем возрасте. Известная актриса А. М. Каратыгина познакомилась с ним уже после окончания им Лицея и вспоминала, как "Саша Пушкин" смешил всех своею резвостью и шаловливостью. "Бывало, ни минуты не посидит спокойно на месте; вертится, прыгает, пересаживается, перероет рабочий ящик матушки, спутает клубки гаруса в моем вышиванье, разбросает карты в гранпасьянсе, раскладываемом матушкою... "Да уймешься ли ты, стрекоза! - крикнет, бывало, моя Евгения Ивановна, - перестань, наконец!" Саша минуты на две приутихнет, а там опять начинает проказничать. Как-то матушка пригрозилась наказать неугомонного Сашу: "остричь ему когти" - так называла она его огромные, отпущенные на руках ногти. "Держи его за руку, - сказала она мне, взяв ножницы, - а я остригу!" Я взяла Пушкина за руку, но он поднял крик на весь дом, начал притворно всхлипывать, стонать, жаловаться, что его обижают, и до слез рассмешил нас...

    В 1818 году, после жестокой горячки, ему обрили голову, и он носил парик. Это придавало какую-то оригинальность его типичной физиономии и не особенно ее красило. Как-то в Большом театре он вошел к нам в ложу. Мы усадили его в полной уверенности, что здесь наш проказник будет сидеть смирно. Ничуть не бывало! В самой патетической сцене Пушкин, жалуясь на жару, снял с себя парик и начал им обмахиваться как веером. Это рассмешило сидевших в соседних ложах, обратило на нас внимание и находившихся в креслах. Мы стали унимать шалуна, он же со стула соскользнул на пол и сел у нас в ногах, прячась за барьер; наконец кое-как надвинул парик на голову, как шапку: нельзя было без смеха глядеть на него!"4

    Одни называли его стрекозой, сверчком, искрой, другие - менее доброжелательные - обезьяной, мартышкой, смесью обезьяны с тигром. Одним он казался прекрасным, другим - чуть ли не уродцем. Пушкин и сам готов был поверить в свое безобразие и тяжело, болезненно переживал это, иногда, впрочем, подсмеиваясь над своей внешностью. Он говаривал, что им можно "стращать как букою". В послании "Юрьеву", описывая красоту своего друга "тебе в удел очарованье, и черный ус, и взгляд живой", - поэт противопоставляет себя:

    А я, повеса вечно праздный,

    Потомок негров безобразный,

    Взращенный в дикой простоте...

    Молоденькая петербургская красавица Аннет Оленина, которая едва не стала невестой Пушкина, увидела его в 1827 году на балу. "Бог, даровав ему гений единственный, не наградил его привлекательной наружностью. Лицо его было выразительно, конечно, но некоторая злоба и насмешливость затмевали тот ум, который виден был в голубых или, лучше сказать, стеклянных глазах его. Арапский профиль, заимствованный от поколения матери, не украшал лица его. Да и прибавьте к тому ужасные бакенбарды, растрепанные волосы, ногти, как когти, маленький рост, жеманство в манерах, дерзкий взор на женщин, которых он отличал своей любовью, странность нрава природного и принужденного и неограниченное самолюбие - вот все достоинства телесные и душевные, которые свет придавал русскому поэту XIX столетия"4.

    Отталкиваясь от такого рода свидетельств, Валерий Брюсов в книге "Мой Пушкин" подытожил: "Итак, вот каким мы должны представлять себе Пушкина: невысокий, вертлявый человечек, с порывистыми движениями, с нисколько не замечательным лицом, смуглым, некрасивым, на котором поминутно оскаливались большие зубы"5.

    Суждение явно одностороннее и нарочитое, не учитывающее свидетельств совсем иного рода.

    Юная Екатерина Смирнова (Синицина) увидела Пушкина почти в то же время, что и юная Оленина: "Пушкин был очень красив; рот у него был очень прелестный, с тонко и красиво очерченными губами и чудные голубые глаза. Волосы у него были блестящие, густые и кудрявые, как у мерлушки, немного только подлиннее. Ходил он в черном сюртуке. На туалет обращал он большое внимание. В комнате, которая служила ему кабинетом, у него было множество туалетных принадлежностей, ногтечисток, разных щеточек и т. п."4.

    А вот впечатление, вынесенное мужчиной: "Как теперь вижу его, живого, простого в обращении, хохотуна, очень подвижного, даже вертлявого, с великолепными большими, чистыми и ясными глазами, в которых, казалось, отражалось все прекрасное в природе, с белыми, блестящими зубами, о которых он очень заботился, как Байрон. Он вовсе не был смугл, ни черноволос, как уверяют некоторые, а был вполне белокож и с вьющимися волосами каштанового цвета. В детстве он был совсем белокур, каким остался брат его Лев. В его облике было что-то родное африканскому типу; но не было того, что оправдывало бы его стих о самом себе:

    Потомок негров безобразный.

    Напротив того, черты лица были у него приятные, и общее выражение очень симпатичное. Его портрет, работы Кипренского, похож безукоризненно. В одежде и во всей его наружности была заметна светская заботливость о себе" (М. В. Юзефович)4.

    В. А. Нащокина, жена друга поэта, была несколько другого мнения о портретах Пушкина. "Я видела много его портретов, но с грустью должна сознаться, что ни один из них не передал и сотой доли духовной красоты его облика - особенно его удивительных глаз.

    Это были особые, поэтические задушевные глаза, в которых отражалась вся бездна дум и ощущений, переживаемых душою великого поэта. Других таких глаз я во всю мою долгую жизнь ни у кого не видала.

    Говорил он скоро, острил всегда удачно, был необыкновенно подвижен, весел, смеялся заразительно и громко, показывая два ряда ровных зубов, с которыми белизной могли равняться только перлы"4.

    Одни мемуаристы пишут: "лицом настоящая обезьяна", другие "необыкновенно красив". Третьи замечают, что, некрасивое само по себе, лицо поэта преображается, одухотворенное мыслью и сильным чувством. Вероятно, они ближе всего к истине.

    Д. Ф. Фикельмон, описывая жену поэта - красавицу Наталью Николаевну, замечает: "Он очень в нее влюблен, рядом с ней его уродливость еще более поразительна, но когда он говорит, забываешь о том, чего ему недостает, чтобы быть красивым, его разговор так интересен, сверкающий умом, без всякого педантства"4.

    Эта способность поэта не только самому совершенно преображаться за интересной беседой, за чтением стихов, но и преображать всю аудиторию, электризуя и возбуждая ее, великолепно передана М. П. Погодиным, который был свидетелем и слушателем чтения Пушкиным своего "Бориса Годунова". Погодин рассказывает, как, собравшись у Д. В. Веневитинова, поэты, журналисты с "трепещущим сердцем ожидали Пушкина. Наконец в двенадцать часов он является...

    Ожидаемый нами величавый жрец высокого искусства - это был среднего роста, почти низенький человечек, с длинными, несколько курчавыми по концам волосами, без всяких притязаний, с живыми быстрыми глазами, вертлявый, с порывистыми ужимками, с приятным голосом, в черном сюртуке, в темном жилете, застегнутом наглухо, в небрежно завязанном галстуке... Мы услышали простую, ясную, внятную и вместе пиитическую, увлекательную речь. Первые явления мы выслушали тихо и спокойно или, лучше сказать, в каком-то недоумении. Но чем дальше, тем ощущения усиливались. Сцена летописателя с Григорием просто всех ошеломила. Что было со мною, я и рассказать не могу. Мне показалось, что родной мой и любезный Нестор поднялся из могилы и говорит устами Пимена: мне послышался живой голос древнего русского летописателя. А когда Пушкин дошел до рассказа Пимена о посещении Кириллова монастыря Иоанном Грозным, о молитве иноков: "Да ниспошлет господь покой его душе, страдающей и бурной", - мы все просто как будто обеспамятели. Кого бросало в жар, кого в озноб. Волосы поднимались дыбом. Не стало сил воздерживаться. Один вдруг вскочит с места, другой вскрикнет. У кого на глазах слезы, у кого улыбка на губах. То молчание, то взрыв восклицаний, например, при стихах Самозванца:

    Тень Грозного меня усыновила,

    Димитрием из гроба нарекла,

    Вокруг меня народы возмутила

    И в жертву мне Бориса обрекла.

    Кончилось чтение. Мы смотрели друг на друга долго и потом бросились к Пушкину. Начались объятия, поднялся шум, раздался смех, полились слезы, поздравления. "Эван, эвое, дайте чаши!" Явилось шампанское, и Пушкин одушевился, видя такое свое действие на избранную молодежь"4.

    С. П. Шевыреву поэт за чтением Годунова показался красавцем. Да и трудно было видеть, слышать Пушкина и не восхищаться им.

    А как он умел смеяться! Известный живописец Брюллов, знавший поэта, заметил как-то даже с завистью:

    - Какой Пушкин счастливец! Так смеется, что словно кишки видны.

    "Когда Пушкин хохотал, звук его голоса производил столь же чарующее впечатление, как и его стихи" (А. С. Хомяков)4.

    Все добродушие Пушкина, вся его сердечная и искренняя натура выплескивалась в этом смехе. Смех был его потребностью. Он был мастером на веселые розыгрыши и подшучивания. Рассказы о его выходках и проделках ходили по всей России.

    Будучи в Кишиневе, он написал "Черную шаль", песня скоро стала знаменитой, ее знали все, искали прототипов для "младой гречанки" и "армянина". В компании Пушкин непременно принимался разыгрывать старого армянина А. М. Худобашева, человека "чрезвычайно маленького роста, как-то переломленного набок", с неестественно огромным носом: Пушкин с особым выражением читал "Черную шаль", бросая на Худобашева грозные взгляды. Худобашев всерьез относился ко всему этому, важничал, сердился. Пушкин же изображал обманутого, требовал удовлетворения, бросал Худобашева на диван и садился на него верхом, приговаривая: "Не отбивай у меня гречанок!"4 В другой раз, проезжая по одной из многолюдных улиц Кишинева, Пушкин увидел в окне хорошенькую головку, тут же дал лошади шпоры и въехал на самое крыльцо. Девушка упала в обморок, родители пожаловались генералу Инзову, наместнику Бессарабии. Тот оставил Пушкина на два дня без сапог. Тогда Пушкин стал демонстративно разгуливать по городу в национальных костюмах: то оденется турком - в широчайших шароварах, в сандалиях и с феской на голове, важно покуривая трубку, то явится греком, евреем, цыганом...

    - Какой ты шалун, Пушкин, - сетовал добрейший Инзов, - мне с тобой одним больше хлопот, чем всех забот по службе2.

    Частенько поэт подтрунивал над дамами, прикидываясь страстно влюбленным. В квартиру его московского друга П. В. Нащокина приезжала гостить некая "кузина" - недалекая и некрасивая старая дева, воображавшая, что она неотразима. Пушкин заметил эту ее слабость и, когда появлялась "кузина", вздыхал, бросал на нее пламенные взоры, становился перед ней на колени, осыпал комплиментами и умолял окружающих оставить их вдвоем. "Кузина" млела от восторга и часто роняла платок, чтобы доставить поэту удовольствие поднять его. Окружающие потихоньку давились от смеха. "Кузина" же теряла голову и, когда Пушкин уезжал из Москвы, всем по секрету рассказывала, что бедный поэт безнадежно влюблен в нее и расстался с ней со слезами на глазах.

    При всем при том Пушкин отнюдь не обладал характером легким, ветреным и беспечным, как это можно вообразить по его "анакреонтическим" стихам, не был завзятым весельчаком, хохотуном и балагуром. Напротив, его нередко можно было увидеть задумчивым, молчаливым, даже мрачным.

    Он легко впадал в меланхолию, приговаривая: "Грустно, тоска!" Другу он признавался: "Если б знал, как часто я бываю подвержен так называемой хандре". Жене как-то писал: "Скучно, моя радость, вот припев моей жизни". С возрастом эти приступы грусти становились чаще: для этого были причины. И самый смех его, его шутливые выходки были потребностью в разрядке от душевной смуты.

    Таким мы видим его, например, в воспоминаниях барона Е. Ф. Розена: "Он был характера весьма серьезного и склонен, как Байрон, к мрачной душевной грусти; чтоб умерять, уравновешивать эту грусть, он чувствовал потребность смеха; ему ненадобно было причины, нужна была только придирка к смеху! В ярком смехе его почти всегда мне слышалось нечто насильственное, и будто бы ему самому при этом невесело на душе.

    Неожиданное, небывалое, фантастически-уродливое, физически-отвратительное, не в натуре, а в рассказе, всего скорее возбуждало в нем этот смех..."4.

    Неуравновешенность, частые перепады настроения, сильная эмоциональная возбудимость определяли характер Пушкина и странности его поведения: "Переходы от порыва веселья к припадкам подавляющей грусти происходили у Пушкина, по словам его сестры, внезапно, как бы без промежутков... Он мог разражаться и гомерическим смехом и горькими слезами, когда ему вздумается по ходу его воображения. Стоило ему только углубиться в посещавшие его мысли. Не раз он то смеялся, то плакал, когда олицетворял их в стихах".

    Бури страстей владели им и бросали из одной крайности в другую.

    Необузданный Вакх и лучезарный Аполлон словно вели борьбу в его душе.

    Буйство эмоциональной стихии - с тягой к гармонии, прекрасному, цельному, уравновешенному. В этой борьбе Аполлон всегда побеждал, более того, Пушкин заставлял и Вакха в себе служить своему Аполлону.

    Однако окружающим чаще всего бросались в глаза именно "чудачества" Пушкина, его эксцентричность. Непосредственность поэта казалась милому чопорной публике вызовом общественной нравственности.

    Забавно, например, читать в воспоминаниях князя Е. О. Палавандова, как он был прямо-таки шокирован поведением Пушкина в Тифлисе в 1829 году: "Ежедневно производил он странности и шалости, ни на кого и ни на что не обращая внимания". Какие же это странности и шалости?

    Оказывается, вот какие: на базаре видели, как Пушкин шел, обнявшись с татарином, в другое время он "переносил в открытую стопку чурехов", выходил на улицу в шинели, накинутой прямо на белье, покупал груши и - о ужас! - "тут же в открытую, не стесняясь никем, поедал их".

    И это далеко не все. Он "якшается на базарах с грязным рабочим муштандом и только что не прыгает в чехарду с уличными мальчишками"2.

    Самое же поразительное было для Палавандова то, что поэт на обеде у главнокомандующего, графа Паскевича, перед которым все трепетали, вел себя совершенно на равных: "То подойдет к графу, то обратится к графине, скажет им что-нибудь на ухо, те рассмеются, а графиня просто прыскала от смеха". Все это, по простодушному заключению Палавандова, казалось тем более поразительным и загадочным, что "даже генераладъютанты выбирали время и добрый час", чтобы обратиться к главнокомандующему с докладами. "А тут, помилуйте, какой-то господин безнаказанно заигрывает с этим зверем и даже смешит его. Когда указали, что он русский поэт, начали смотреть на него, по нашему обычаю, с большею снисходительностью"2.

    Когда читаешь воспоминания о нем, его переписку с друзьями, знакомыми и близкими, то так и вертится в голове одно только слово, обнимающее, кажется, все:

    Какой милый человек! Как мил он в своем озорстве и гневе, в приязни и неприязни. Как мил он даже в поступках, которые отнюдь нельзя назвать образцом для подражания (а таких было немало в его бурной молодости). Но и как резок, гневен, надменен, неприступен он по отношению к людям чванливым, пустым, самовлюбленным!

    Пушкин готов был намеренно посмеяться над ханжами и эпатировать обывателей, к какому бы кругу они ни принадлежали. Напыщенное самодовольство особенно его задевало за живое. Таким людям Пушкин не прощал бесцеремонности и умел отхлестать их эпиграммами.

    Так было, например, в Кишиневе на одном из обедов у Инзова, где громче всех разглагольствовал некий И. Н. Ланов. Это был довольно важный по должности чиновник, с характерной наружностью: лысый, толстый, с большим брюхом, с широким, красным, словно вином налитым лицом. Он, почитая себя важной птицей, держался самодовольно, полагал, что имеет исключительное право вести за столом разговор и требовать к себе внимания. Ланов на этот раз распространялся на тот счет, что вино - лучшее средство от болезней.

    " - Особенно от горячки, - заметил, посмеиваясь, Пушкин.

    - Да, таки и от горячки, - возразил чиновник с важностью, - вот-с, извольте-ка слушать: у меня был приятель, некто Иван Карпович, отличный, можно сказать, человек, лет десять секретарем служил; так вот он-с просто нашим вичцом от чумы себя вылечил: как хватил две осьмухи, так как рукой сняло. - При этом чиновник зорко взглянул на Пушкина, как бы спрашивая: ну, что вы на это скажете?

    У Пушкина глаза сверкнули; удерживая смех и краснея, он отвечал:

    - Быть может, но только позвольте усомниться.

    - Да чего тут позволить, - возразил грубо чиновник, - что я говорю, так - так; а вот вам, почтеннейший, не след бы спорить со мною, оно както не приходится.

    - Да почему же? - спросил Пушкин с достоинством.

    - Да потому, что между нами есть разница.

    - Что ж это доказывает?

    - Да то, сударь, что вы еще молокосос.

    - А, понимаю, - смеясь, заметил Пушкин, - точно есть разница:

    я молокосос, как вы говорите, а вы виносос, как я говорю" (В. П. Горчаков)4.

    Все расхохотались, а Ланов просто ошалел от обиды. Дело чуть не дошло до дуэли. Пушкин удовлетворился тем, что отхлестал Ланова такой эпиграммой:

    Бранись, ворчи, болван болванов,

    Ты не дождешься, друг мой Ланов,

    Пощечин от руки моей.

    Твоя торжественная рожа

    На бабье гузно так похожа,

    Что только просит киселей.

    В положении ссыльного, почти без средств к существованию, поэт болезненно остро воспринимал все, что задевало его самолюбие. Он часто взрывался из-за пустяков, бросая направо и налево вызовы на дуэли, демонстрируя полное презрение к смертельной опасности и словно нарочно испытывая судьбу.

    Играя однажды в карты, он публично обвинил одного из офицеров - Зубова - в том, что тот играл "наверное", то есть нечестно. Была назначена дуэль. Пушкин явился на место поединка с горстью черешен и картинно поплевывал косточками, пока Зубов целился. "Зубов стрелял первый и не попал.

    - Довольны ли вы? - спросил его Пушкин, которому пришел черед стрелять. Вместо того, чтобы требовать выстрела, Зубов бросился с объятиями. - Это лишнее, - заметил ему Пушкин и, не стреляя, удалился"2.

    Подобных дуэлей у Пушкина было несколько. И даже бывалые офицеры удивлялись спокойной храбрости и самообладанию поэта. Полковник Старов после дуэли сказал ему:

    - Вы так же хорошо стоите под пулями, как хорошо пишете2.

    Вспыльчивый и резкий, готовый всегда наговорить обидчику действительному или мнимому - дерзостей, он был отходчив, никогда не копил в себе злобы, уже через короткое время жалел об инциденте, корил себя за невоздержанность, искал путей к примирению и был счастлив, если "все образовывалось".

    Пушкин обладал способностью отдаваться всему с упоением и без остатка, от всей полноты души. Всегда - "дитя настроения", всегда - во власти "мимотекущей минуты" (П. А. Вяземский), он если попадал на дружескую пирушку, то веселился больше всех, на балах он с тем же азартом предавался танцам, что и игре за карточным столом, проигрывался без сожаления в пух и прах. Если ревновал, то мог пробежать несколько часов под палящим солнцем, влюблялся он, как сам признавался, "более или менее во всех хорошеньких женщин".

    Однажды он побывал в цыганском таборе, заслушался цыганских песен, влюбился без памяти в "дикую красавицу" Земфиру да, недолго думая, и ушел с этим табором недели на две. Поэма "Цыганы" во многом автобиографична. Как и в поэме, дело кончилось трагически, только зарезал Земфиру не гордый пришелец, а молодой ревнивец-цыган.

    За многочисленные бессарабские истории П. А. Вяземский очень точно прозвал своего друга "Бес Арабским" Пушкиным.

    Со стороны могло показаться, что жизнь Пушкина - цепь сплошных удовольствий, пирушек, балов, волокитств. Но с той же полной самоотдачей и упоением, с какой предавался он "забавам суетного света", умел он и трудиться, никогда, впрочем, не распространяясь в свете о своих занятиях. Послушать Пушкина, так можно было вообразить, что стихи его писались сами собой, а он, "повеса вечно праздный", только тем и озабочен, чтоб предаваться "неге", "лени", "рассеянной жизни", "пирам и наслажденьям".

    Но это не более как привычный набор поэтических символов, характеризующих принадлежность к обители муз - к Парнасу. Лень, праздность, нега считались, по традиции, столь же необходимыми для поэта, как для воина - дерзание, мужество, ратные подвиги. Тем самым подчеркивалось особое положение поэта в свете, его чуждость суетности мирских дел, его причастность к миру возвышенному, прекрасному, его призвание к служению Аполлону. И это надо иметь в виду, когда мы, например, читаем у Пушкина:

    О вы, любезные певцы,

    Сыны беспечности ленивой,

    Давно вам отданы венцы

    От музы праздности счастливой.

    На самом деле то, что отличало этого шутника, бретера, повесу, доброго малого от таких же дворянских сынков, прожигателей жизни, которых во множестве рождала земля русская, то, что делало его Пушкиным, - это интенсивнейший, ежедневный поэтический труд, беспрестанная работа саморазвития, самосовершенствования, расширения своих познании.

    Он умудрялся работать везде и всюду: в гостях, во время путешествий - в кибитке, за столиком - в трактирах, и днем и ночью. И. П. Липранди, с которым Пушкин путешествовал по Бессарабии, записал у себя в дневнике: "Я возвратился в полночь, застал Пушкина на диване с поджатыми ногами, окруженного множеством лоскутков бумаги... Опорожнив графин систовского вина, мы уснули. Пушкин проснулся ранее меня.

    Открыв глаза, я увидел, что он сидел на вчерашнем месте, в том же положении, совершенно еще не одетый, и лоскутки бумаги около него. В этот момент он держал в руках перо, которым как бы бил такт, читая что-то; то понижал, то подымал голову"4.

    В других мемуарах того же времени читаем: "Разговаривая и споря с приятелем, Пушкин всегда держал в руках перо или карандаш, которым набрасывал на бумагу карикатуры всякого рода с соответственными надписями внизу; или хорошенькие головки женщин и детей, большею частью друг на друга похожие. Но довольно часто вдруг в середине беседы он смолкал, оборвав на полуслове свою горячую речь и, странно повернув к плечу голову, как бы внимательно прислушиваясь к чему-то внутри себя, долго сидел в таком состоянии неподвижно. Затем с таким же выражением напряженного к чему-то внимания он снова принимал прежнюю позу у письменного стола и начинал быстро и непрерывно водить по бумаге пером, уже, очевидно, не слыша и не видя ничего ни внутри себя, ни вокруг. В таких случаях хозяин квартиры со спокойной совестью уходил в соседнюю комнату спать, ибо наверное знал, что гость уже ни единого слова не скажет до света и будет без перерыва писать до тех пор, пока перо само не вывалится из рук его, а голова не упадет в глубоком сне тут же на столе" (Е. Д. Францева)2.

    Работая как одержимый, Пушкин находился в состоянии необычайного нервного напряжения. И не дай бог ему в это время помешать, он выходил из себя, впадая в бешенство. Один из молдаван наблюдал, как Пушкин с криком и сжатыми кулаками бросился на молодого парня, который пришел от генерала Инзова с приглашением на обед. После этого Пушкин просил Инзова раз навсегда не беспокоить его во время занятий. Поэтому, когда впоследствии кого-нибудь из прислуги посылали за Пушкиным, то они предварительно прокрадывались к окну, высматривали, что Пушкин делает. Если он работал, то никто из прислуги не решался переступить порог.

    Именно в кишиневский период, который породил столько легенд о легкомыслии Пушкина, он, по его собственным словам, "отвыкнув от пиров", "познал и тихий труд и жажду размышлений", "чтоб в просвещении стать с веком наравне".

    Именно здесь, в Молдавии, Пушкин написал "Гавриилиаду", "Братьев разбойников", "Кавказского пленника", "Бахчисарайский фонтан", задумал и начал "Евгения Онегина", создал множество лирических шедевров.

    Здесь развился и окреп его гений.

    Когда обстоятельства или болезнь не позволяли Пушкину работать, это угнетало его больше всего, он места себе не находил и бывал "зол на целый свет". Как часто потом, в петербургский период жизни, он рвался в деревню, чтобы "засесть стихи писать", как радовался поездкам в Михайловское, в Болдино, когда можно было, наконец, отвлечься от суеты сует и целиком отдаться работе, творчеству, поэзии. Без длительного творческого уединения он буквально задыхался.

    Творчество было не только его призванием, но и первейшей жизненной потребностью, содержанием его жизни. Это понимали далеко не все из его окружения. И нужно было знать поэта так, как знал его проницательнейший Вяземский, чтобы написать о нем: "Движимый, часто волнуемый мелочами жизни, а еще более внутренними колебаниями не совсем еще установившегося равновесия внутренних сил, он мог увлекаться или уклоняться от цели... Но при нем, но в нем глубоко таилась охранительная и спасительная нравственная сила. Еще в разгаре самой заносчивой и треволненной молодости, в вихре и разливе разнородных страстей он нередко отрезвлялся и успокаивался на лоне этой спасительной силы. Эта сила была любовь к труду, потребность труда, неодолимая потребность творчески выразить, вытеснить из себя ощущения, образы, чувства, которые из груди его просились на свет божий и облекались в звуки, краски, в глаголы, очаровательные и поучительные. Труд был для него святыня, купель, в которой исцелялись язвы, обретали бодрость и свежесть немощь уныния, восстановлялись расслабленные силы. Когда чуял он налет вдохновения, когда принимался за работу, он успокаивался, мужал, перерождался. Эта живительная, плодотворная деятельность иногда притаивалась в нем, но ненадолго. Она опять пробуждалась с новою свежестью и новым могуществом. Она никогда не могла бы совершенно остыть и онеметь. Ни года, ни жизнь, с испытаниями своими, не могли бы пересилить ее".

    Вспомним, не об этом ли писал и сам Пушкин:

    Пока не требует поэта

    К священной жертве Аполлон,

    В заботах суетного света

    Он малодушно погружен;

    Молчит его святая лира;

    Душа вкушает хладный сон,

    И меж детей ничтожных мира,

    Быть может, всех ничтожней он.

    Но лишь божественный глагол

    До слуха чуткого коснется,

    Душа поэта встрепенется,

    Как пробудившийся орел.

    Тоскует он в забавах мира,

    Людской чуждается молвы,

    К ногам народного кумира

    Не клонит гордой головы;

    Бежит он, дикий и суровый,

    И звуков и смятенья полн...

    Отдаваясь светским забавам, поэт остается поэтом, в нем совершается подспудная поэтическая работа, он бессознательно вбирает впечатления, образы, переживания, чтобы потом воплотить все это в стихи. Он черпает поэзию из собственной жизни, из своей радости и боли, из горечи и мучений. И он сам творит беспощадный суд над собственной жизнью и поступками, безжалостно бичует себя за те часы, когда "молчит святая лира", и потому-то он болезненно ощущает, что "меж детей ничтожных мира, быть может, всех ничтожней он".

    Умение быть постоянно самым суровым критиком самого себя, своих поступков и своего творчества - черта, которая присуща всякому подлинному таланту, отсутствие которой не позволяет таланту развиться и созреть, эта черта была органически присуща Пушкину. Можно сказать, что благодаря ей Пушкин и сотворил из себя великого человека и великого поэта.

    В самом деле, даже большой, незаурядный талант быстро вянет, если его не подгоняет, не толкает вперед внутреннее беспокойство постоянного поиска,-самоирония сомнения и отрицания, если он удовлетворяется первым достигнутым результатом, если он воспламеняется только минутным вдохновением и гнушается кропотливой, черновой работой по отделке, отшлифовке первоначального наброска, если, скажем больше, он не способен перечеркнуть сделанное и начать все снова, стремясь к высшему совершенству.

    Неудовлетворенность, беспощадная самокритичность, способность увидеть недостатки, несовершенство сделанного там, где их не видят другие, ферменты роста гения Пушкина.

    И потому-то его духовное созревание шло, как у царевича в "Сказке о царе Салтане": "не по дням, а по часам". В 15 лет он уже начал публиковаться в журналах и заслужил восторженное одобрение "метров" русской поэзии. В 20 лет - он известен всей читающей России. В 25 - это вполне зрелый талант и зрелый характер, автор "Евгения Онегина" и "Бориса Годунова". И Рылеев говорит о нем с восхищением и доброй завистью:

    "Смотри, как шагает Пушкин! Мы пигмеи по сравнению с ним"6. И каждый следующий год - новый гигантский взлет к совершенству поэтическому, художественному и личностному - через труд, через поиск, творческое горение, через строгую взыскательность к себе, к своему творчеству.

    Без постоянного труда "нет истинно великого", заметил как-то поэт.

    Сохранившиеся черновые рукописи Пушкина дают представление о том, каким нелегким, иногда мучительным путем шел он в поисках единственно верного эпитета или образа, по нескольку раз перечеркивая, исправляя написанное. Его рукописи - сплошь испещрены помарками, новыми и новыми вариантами словосочетаний.

    И вот, наконец, черновики отброшены в сторону, стихи переписаны набело, они легки, изящны, воздушны, грациозны, и кажется, что вылились сами собой, что нет ничего легче, чем написать такое, что они естественны, как первая весенняя травка, проклюнувшаяся сквозь прелые, прошлогодние листы. Ф. М. Достоевский по этому поводу писал своему брату: "Поверь, что легкое, изящное стихотворение Пушкина, в несколько строчек, потому и кажется написанным сразу, что оно слишком долго клеилось и перемарывалось у Пушкина"7.

    Как уже говорилось, сам поэт не любил признаваться в своих усердных поэтических трудах, поддерживая в окружающих иллюзию, что он предается лени и праздности, а стихи пишутся по наитию, чуть ли не сами собой:

    И пальцы просятся к перу, перо к бумаге, Минута - и стихи свободно потекут...

    В нем вообще была заметна эта черта: маскировать, стыдясь и стесняясь, то, что называли "добродетелями", - трудолюбие, усердие, семейную привязанность, нежность к жене и детям. Все эти качества, которыми Пушкин был наделен сполна, он старался камуфлировать напускным цинизмом, гусарской бравадой. Он хотел казаться таким, как все, как та публика, которая, по его собственным словам, не ведает.

    Что ум высокий можно скрыть

    Безумной шалости под легким покрывалом.

    В свое время В. В. Вересаев пытался обосновать версию о двух Пушкиных: один - как он предстает в своей поэзии - светлый, гармоничный и жизнерадостный; другой - в жизни - весь во власти необузданных страстей, с душой, исполненной хаоса, цинизма.

    Конечно, Пушкин "не годится в герои нравоучительного романа", и, конечно же, "скучно исследовать личность и жизнь великого человека, стоя на коленях"8. Но видеть жизнь гения только в замочную скважину, радуясь и смакуя минутные слабости великого человека, это вовсе не значит подняться вровень с ним, а напротив, принизить его до обыденного, мизерного, ничтожного!

    Сам Пушкин, словно предвидя такого рода биографов своих, писал Вяземскому: "Оставь любопытство толпе и будь заодно с гением... Толпа жадно читает исповеди, записки, etc., потому что в подлости своей радуется унижению высокого, слабостям могущего. При открытии всякой мерзости она в восхищении. Он мал, как мы, он мерзок, как мы! Врете, подлецы: он и мал и мерзок - не так, как вы - иначе".

    Гармоничность, пластичность, жизнерадостность своей поэзии Пушкин как бы извлекал из недр собственной души. Конечно, это натура сложная, противоречивая. Он так же, как впоследствии А. Н. Толстой или А. П. Чехов, вел с собой постоянную многолетнюю изнурительную борьбу за душевное самосовершенствование. Борьба эта, правда, молчаливая, о ней мы можем только догадываться по таким, например, пронзительным, исповедальническим строчкам:

    Воспоминание безмолвно предо мной

    Свой длинный развивает свиток;

    И с отвращением читая жизнь мою,

    Я трепещу и проклинаю,

    И горько жалуюсь, и горько слезы лью,

    Но строк печальных не смываю.

    С пушкинским лаконизмом здесь сказано о том, чему Толстой посвятил многие страницы своих дневников.

    Величие Пушкина как поэта - это величие его личности, которое вовсе не предполагает какой-то одномерности, канонизированности, идеальности, показной образцовости.

    Современникам понять величие поэта не удавалось обычно. Многие в свете до самой его смерти почитали Пушкина за шалопая и бонвивана, наблюдая его на балах да за карточным столом и не догадываясь о невидимой для посторонних глаз напряженной духовной жизни. Обманывались даже самые проницательные и близкие Пушкину люди.

    Так, в феврале 1833 года Гоголь писал своему приятелю: "Пушкина нигде не встретишь, как только на балах. Там он протранжирит всю жизнь свою, если только какой-нибудь случай, и более необходимость, не затащат его в деревню"9.

    Несколько дней спустя П. А. Плетнев, друг и издатель поэта, человек, которому он больше, чем кому-либо, поверял о трудах своих, сообщал В. А. Жуковскому: "Вы теперь вправе презирать таких лентяев, как Пушкин, который ничего не делает, как только утром перебирает в гадком сундуке своем старые к себе письма, а вечером возит жену свою по балам, не столько для ее потехи, сколько для собственной"2.

    Пушкин действительно в это время часто выезжает с женой на балы и приемы. В письме к Нащокину он жалуется: "Жизнь моя в Петербурге ни то ни се. Заботы о жизни мешают мне скучать. Но нет у меня досуга, вольной холостой жизни, необходимой для писателя. Кружусь в свете, жена моя в большой моде..."

    В эти же самые дни и недели начала 1833 года Пушкин начинает повесть "Капитанская дочка", 6 февраля обрывает работу над "Дубровским", а через три дня обращается в правительственные учреждения с просьбой предоставить ему архивные документы о восстании Пугачева, сам занимается поисками материалов, находящихся в руках частных лиц. Получив два огромных фолианта документов, свыше тысячи страниц, Пушкин за полторы недели, с 25 февраля по 8 марта, тщательно изучил их, сделав в рабочих тетрадях множество выписок и конспектов, и уже через месяц, 25 марта, имеет черновую редакцию первой главы "Истории Пугачева".

    Хорош "ленивец"! Да таким усердным работягой ни Гоголь, ни Жуковский, ни тем более Плетнев никогда не бывали!

    Требовательный к своему собственному творчеству, Пушкин столь же требовательно и критично относился к произведениям других писателей, особенно друзей и близких. Его критика всегда строга и беспристрастна.

    Он прямо и мужественно говорит все, что думает о произведениях друзей, не смягчая упреков, ежели они заслуженны, не боясь обидеть, зная, что на него не обидятся всерьез и надолго. Таковы, например, его отношения с Вяземским.

    Но и как искренне радуется он каждому успеху собратьев-писателей, с каким восторгом откликается на эти удачи, щедро оценивая их часто выше собственных.

    Дельвигу в 1821 году он пишет: "Ты все тот же - талант прекрасный и ленивый. Долго ли тебе шалить, долго ли тебе разменивать свой гений на серебряные четвертаки. Напиши поэму славную... Поэзия мрачная, богатырская, сильная, байроническая - твой истинный удел - умертви в себе ветхого человека - не убивай вдохновенного поэта".

    Вяземскому - в 1822 году: "Но каков Баратынский? Признайся, что он превзойдет и Парни и Батюшкова - если впредь зашагает, как шагал до сих пор, - ведь 23 года счастливцу!"

    Дельвигу - в 1823 году: "На днях попались мне твои прелестные сонеты прочел их с жадностью, восхищением и благодарностию за вдохновенное воспоминание дружбы нашей. Разделяю твои надежды на Языкова и давнюю любовь к непорочной музе Баратынского. Жду и не дождусь появления в свет ваших стихов; только их получу, заколю агнца, восхвалю господа - и украшу цветами свой шалаш..."

    Бестужеву - в 1824 году, благодаря. за присланные стихи и прозу:

    "Ты - все ты: то есть мил, жив, умен. Баратынский - прелесть и чудо, "Признание" - совершенство. После него никогда не стану печатать своих элегий... Рылеева "Войнаровский" несравненно лучше всех его "Дум", слог его возмужал и становится истинно-повествовательным, чего у нас почти еще нет. Дельвиг - молодец. Я буду ему писать. Готов христосоваться с тобой стихами..."

    Бестужеву - в 1825 году: "Откуда ты взял, что я льщу Рылееву?

    мнение свое о его "Думах" я сказал вслух и ясно; о поэмах его также.

    Очень знаю, что я его учитель в стихотворном языке, но он идет своею дорогою. Он в душе поэт. Я опасаюсь его не на шутку и жалею очень, что его не застрелил, когда имел тому случай - да черт его знал. Жду с нетерпением "Войнаровского" и перешлю ему все свои замечания. Ради Христа! чтоб он писал - да более, более!"

    В то же время самому Рылееву в лицо он не стесняется говорить суровую правду: "Что сказать тебе о думах? во всех встречаются стихи живые, окончательные строфы "Петра в Острогожске" чрезвычайно оригинальны. Но вообще все они слабы изобретением и изложением. Все они на один покрой: составлены из общих мест... Описание места действия, речь героя и нравоучение. Национального, русского нет в них ничего, кроме имен..."

    Подлинный талант - не только не кичлив, но щедр и добр, это пламень, который опаляет, возле которого светло и тепло. Таков был гений Пушкина. Как трогательно стремился он помочь всякому начинающему поэту, писателю, поддержать новичка похвалой - часто даже не заслуженной. Он считал своим долгом "подталкивать" начинающих.

    Так он горячо поддержал намерение "кавалерист-девицы" Дуровой написать мемуары и брался сам их редактировать. Он сердечно приветствовал Алексея Кольцова. Он помог Гоголю увериться, утвердиться в своем таланте и призвании и щедро дарил ему замыслы и сюжеты некоторых произведений ("Ревизор", "Мертвые души").

    Он, как Моцарт перед бродячим музыкантом, готов был воскликнуть "Чудо!" перед каждым начинающим и подающим надежды поэтом. Так, тепло отнесся он к поэту из крестьян Слепушкину и писал Дельвигу:

    "...у него истинный, свои талант; пожалуйста пошлите ему от меня экз.

    "Руслана" и моих "Стихотворений" - с тем, чтоб он мне не подражал, а продолжал идти своею дорогою".

    М. П. Погодин рассказал в своем дневнике о том, как в 1830 году читал он Пушкину свою пьесу "Марфа Посадница". После чтения первого же действия поэт пришел в восторг, а после третьего "заплакал, сказав:

    "Я не плакал с тех пор, как сам сочиняю, мои сцены народные ничто перед вашими. Как бы напечатать ее", - и целовал и жал мне руку"4.

    И это автор "Бориса Годунова", трагедии бессмертной, рядом с которой ныне никто и не рискнет поставить "Марфу Посадницу"!

    "Особенная страсть Пушкина, - писал С. П. Шевырев, - была поощрять и хвалить труды своих близких друзей. Про Баратынского стихи при нем нельзя было и говорить ничего дурного... Он досадовал на московских литераторов за то, что они разбранили "Андромаху" Катенина, хотя эта "Андромаха" довольно была плохая вещь"4.

    Здесь все более или менее верно, за исключением того, что "страсть"

    Пушкина поощрять и хвалить объяснялась совсем не только чувством и соображениями литературной солидарности, она часто распространялась и на людей мало знакомых Пушкину. Он всегда готов откликнуться сердцем на чужие беды и страдания. И доброта эта ничего общего с показным милосердием не имеет.

    Вот характерный штрих. Получив известие о наводнении в Петербурге в 1824 году, Пушкин пишет брату Льву: "Этот потоп с ума мне нейдет.

    Он вовсе не так забавен, как с первого взгляда кажется. Если тебе вздумается помочь какому-нибудь несчастному, помогай из Онегинских денег (имеется в виду гонорар за роман "Евгений Онегин". - Г. В.). Но прошу, без всякого шума, ни словесного, ни письменного".

    Лежа на смертном одре и испытывая жесточайшие мучения, он вдруг вспоминает, что из-за дуэли не мог прийти на похороны сына Н. И. Греча, хотя сам Греч - человек из враждебного ему литературного круга. Он просит врача И. Т. Спасского:

    - Если увидите Греча, кланяйтесь ему и скажите, что я принимаю душевное участие в его потере2.

    Натура непосредственная, открытая для всех добрых человеческих чувств, он обладал способностью притягивать к себе людей. Вокруг него всегда было много друзей, приятелей, нежно, преданно его любящих, потому что нельзя было знать его и не любить, потому что сам он раздаривал себя друзьям и близким. Его гений, ум, сердечность, его время (не говоря уже о деньгах, если они заводились) - все это без остатка принадлежало его друзьям.

    Для этого "сгустка эмоций", "сплошного сердца" два самых больших и прекрасных человеческих чувства - любовь и дружба - были и всем содержанием жизни и, можно сказать, самой жизнью. Эти чувства и были неиссякаемым родником его лирической поэзии. Он воспел и возвысил эти чувства, как это не удавалось никому до него, он раскрыл в них разнообразнейшие грани, тончайшие оттенки, переливы и потаенные глубины.

    Он рассказал нам о человеческом сердце, о его способности любить и ненавидеть, грустить и радоваться - и всей гамме сопутствующих этому переживаний - много такого, что мы и не знали до Пушкина. Он помог нам осознать богатство и красоту душевных движений. Эмоциональный мир послепушкинских поколений - осознанно или неосознанно для них сформирован под мощным воздействием пушкинской поэзии, пушкинского гения.

    Он как будто оставил нам в наследство свое сердце, и оно бьется с тех пор в душе русского, в душе каждого, кто приобщается к пушкинской поэзии. Поэтому так волнующе интересно нам все, что касается не только творчества, но и личности поэта.

    Итак, каким же мы видим Пушкина в "кинохронике" воспоминаний и отзывов о нем? Некрасивым и прекрасным, легкомысленным и мудрым, озорным и тоскующим... Видим во всем - человеком живым, распахнуто искренним, немножко взбалмошным и лукавым, бесконечно милым. Он соткан из противоречий, но вся эта пестрая ткань составляет то гармонично целое, чем была его личность, его жизнь, его поэзия.

    Что же породило, сформировало гений этого человека, этого "удивительного Александра Сергеевича"? Как и благодаря чему шло его духовное созревание? Вопросы эти, естественно, обращают наше внимание к Лицею.

    "ЛИЦЕЙСКАЯ РЕСПУБЛИКА"

    Куда бы нас ни бросила судьбина,

    И счастие куда б ни повело,

    Все те же мы: нам целый мир чужбина;

    Отечество нам Царское Село.

    (А. ПУШКИН. "19 ОКТЯБРЯ", 1825 г.)

    Слова эти выгранены на постаменте памятника юноше Пушкину. Они словно приветствуют вас в садике у входа в Лицей и вводят в его атмосферу, помогают камертонно проникнуться тем особым настроем, который всегда отличает лицейские стихи Пушкина, настроем неповторимо счастливой "младости".

    Недавно Лицей вновь открыл свои двери перед посетителями после реставрационных работ, и длинная очередь выстраивается каждый день у высокого крыльца. К нему 12 августа 1811 года привез Василий Львович Пушкин своего племянника на приемные экзамены. Вот лестница, ведущая на третий этаж в круглый зал, в котором 19 октября состоялось торжественное открытие Лицея.

    Этот легендарный зал кажется миниатюрным, игрушечным. Как уместилось в нем в тот день такое количество народу - царь, царское семейство, высшие сановники, тридцать будущих воспитанников, их профессора, надзиратели, гувернеры?

    Вот классная комната с партами-столиками, расположенными амфитеатром. Экскурсовод покажет места, где сидел Пушкин, чаще всего на "галерке", среди "проштрафившихся":

    Пускай опять Вальховский сядет мерный,

    Последним я, иль Брольо, иль Данзас.

    На третьем этаже - дортуары: длинный коридор, по обе стороны которого комнатки-чуланчики, узенькие, с маленькими окошками. В них - железная кровать, комод, стул, зеркало, у окна конторка, за которой можно писать стоя. Комнатки Пушкина (14) и Пущина (13) - рядом; можно переговариваться через невысокую перегородку.

    Здесь безвыездно прошли шесть лет жизни поэта, с 12 до 18 лет. Он был привезен в Лицей почти ребенком, а вышел из него гениальным поэтом. Здесь, в Лицее, совершалось это чудо - созревание великого поэта.

    Здесь зазвучала в полный голос его муза, здесь определился строй его мыслей и чувств.

    В те дни в таинственных долинах,

    Весной, при кликах лебединых,

    Близ вод, сиявших в тишине,

    Являться муза стала мне.

    Домашнее воспитание - будь оно даже идеальным - не могло бы никогда дать поэту всего того, что дал Лицей. Сколько прекрасных стихов посвящено им Лицею, сколько воспитанников и профессоров увековечено в них! И почти ничего светлого о доме, о раннем детстве. Ни одного упоминания о матери и отце. Это просто поразительно. И в этом контрасте обстоятельств его роста и воспитания в семье и в Лицее следует разобраться.

    В краткой программе автобиографических записок, среди нескольких строк, посвященных раннему детству, дважды встречается: "мои неприятные воспоминания", "нестерпимое состояние". Как ни странно, он с самого нежного возраста - нелюбимый ребенок в семье, не знает материнской ласки, доброй отцовской руки, всего того, что составляет атмосферу теплого "домашнего очага".

    Мать - Надежда Осиповна, внучка Ганнибала, "прекрасная креолка", унаследовала, очевидно от деда, характер резкий, вспыльчивый, эксцентрический. Почему-то с нескрываемым раздражением следила она за неровным поведением своего второго ребенка - Александра (первой была Ольга, третьим - Лев, другие дети умерли в младенчестве) - то беспричинно буйного, то не по летам замкнутого. Она часто наказывала сына и, что еще хуже, по целым месяцам с ним не разговаривала.

    Отец - Сергей Львович, отставной статский советник, - вел, как тогда говорили, рассеянный образ жизни, баловался стихами и пользовался репутацией "души общества". Он еще меньше обращал внимания на сына, всецело предоставив его воспитание дядькам и гувернерам, часто менявшимся, случайным людям, далеким от интересов своей профессии.

    Не воспоминания ли детства отозвались в известных стихах из "Евгения Онегина"?

    Служив отлично благородно,

    Долгами жил его отец,

    Давал три бала ежегодно

    И промотался наконец.

    Судьба Евгения хранила:

    Сперва Madame за ним ходила,

    Потом Monsieur ее сменил;

    Ребенок был резов, но мил.

    Monsieur l'Аbbе, француз убогой,

    Чтоб не измучилось дитя,

    Учил его всему шутя,

    Не докучал моралью строгой,

    Слегка за шалости бранил

    И в Летний сад гулять водил.

    Вся обстановка в доме - столь же взбалмошная, как и характер родителей. "Дом их представлял всегда какой-то хаос: в одной комнате богатые старинные мебели, в другой пустые стены, даже без стульев; многочисленная, но оборванная и пьяная дворня, ветхие рыдваны с тощими клячами, пышные дамские наряды и вечный недостаток во всем, начиная от денег и до последнего стакана" (М. А. Корф)2.

    Прохладные, отчужденные отношения родителей к Александру сохранялись и в дальнейшем, перерастая иногда в затяжные конфликты и тяжелые семейные драмы. И лишь тогда, когда слава поэта ослепительно засияла, отсвет ее запоздало подогрел родительские чувства. Отец и мать с удивлением и гордостью обнаружили, что их малолюбимый сын - любимец всей читающей России. К тому же этот непутевый транжира и опасный для репутации семьи вольнодумец оказался, по существу, единственной опорой родителей в старости, он обеспечивал содержание и им и младшему сыну Льву.

    Когда Надежда Осиповна смертельно заболела в 1836 году, Александр Сергеевич окружил ее такими заботами и вниманием, что мать горько пожалела о "несправедливом отношении к сыну". Что касается Сергея Львовича, то, похоже, только трагическая смерть сына примирила его с ним.

    Но вернемся к "младым летам" поэта. Дал ли все-таки ему что-нибудь отчий кров до поступления в Лицей? Оказал ли влияние на созревание его гения? Безусловно. Каким бы разбросанным и легкомысленным человеком ни был Сергей Львович, одной высокой страсти он был искренне предан - страсти к искусству, поэзии. И этой страстью он заразил сына.

    В доме Пушкиных ценится острое живое слово, неожиданная рифма, каламбур, чтение и декламация стихов здесь не умолкают. Сергей Львович, как и его брат Василий Львович, тоже салонный стихотворец, часто состязаются в остротах, эпиграммах, шутливых и скабрезных стихах.

    Такие дома в начале XIX века - редкое исключение в дворянской России, вкус к поэзии еще только просыпался, и каждый человек, рифмующий слова, считался поэтом и имел право на внимание благосклонной избранной публики. И потому в доме Пушкиных собираются известные литераторы и поэты: Карамзин, Батюшков, Дмитриев. И тогда разгораются настоящие литературные действа и импровизации.

    А Саша Пушкин с горящими от волнения щеками, устроившись где-нибудь незаметно, жадно ловит каждое удачное словцо и радуется, когда они вступают в неожиданные сочетания и созвучия. Оказывается, слова будто ведут собственную жизнь и забавную игру: они могут смеяться, гневно хмуриться, больно жалить. И это кажется волшебством, чудом, сказкой.

    Если же витийствовавший оратор выдавал что-нибудь нескладное или выспреннее, Саша фыркал, смеялся и, смутившись, убегал.

    Раннему пробуждению тонкого чувства слова способствовала страсть к чтению. К девяти годам он уже осилил многое из обширной библиотеки отца, где тайком проводил бессонные ночи. Знал Гомера, Вольтера, Мольера, Буало. Сам начинает импровизировать маленькие комедии и разыгрывает их перед сестрой, которая была строгим критиком и однажды так разругала его пьеску "Похититель", что маленький поэт написал сам на себя эпиграмму. В переводе с французского она звучит примерно так:

    - Скажи мне, за что "Похититель"

    Освистан партером?

    - За то, увы, что сочинитель

    Похитил его у Мольера.

    К десяти годам Александр пробует силы в поэмах и пишет, в частности, большое произведение в подражание "Генриаде" Вольтера. В 12 лет, ко времени поступления в Лицей, он имел самые разнообразные, хотя и беспорядочные знания ("Мы все учились понемногу чему-нибудь и как-нибудь"). Владел французским едва ли не лучше, чем русским. К тому же:

    Он знал довольно по-латыне,

    Чтоб эпиграфы разбирать,

    Потолковать об Ювенале,

    В конце письма поставить vale...[Будь здоров (лат.)]

    Насмешливые строки о домашнем воспитании Онегина, конечно, не случайны в поэме. Недобрые воспоминания о незадачливых гувернерах и учителях в отчем доме были слишком сильны. Они отразились и в других произведениях Пушкина.

    Очевидно, одного из своих воспитателей Пушкин вывел в "Капитанской дочке": "Бопре в отечестве своем был парикмахером, потом в Пруссии солдатом, потом приехал в Россию pour etre outchitel (чтобы стать учителем), не очень понимая значение этого слова. Он был добрый малый, но ветрен и беспутен до крайности. Главною его слабостию была страсть к прекрасному полу; нередко за свои нежности получал он толчки, от которых охал по целым суткам. К тому же не был он (по его выражению)

    и врагом бутылки, т. е. (говоря по-русски) любил хлебнуть лишнее... Мы тотчас поладили, и хотя по контракту обязан он был учить меня по-французски, по-немецки и всем наукам, но он предпочел наскоро выучиться от меня кое-как болтать по-русски, - и потом каждый из нас занимался уже своим делом. Мы жили душа в душу. Другого ментора я и не желал..."

    Впрочем, в других дворянских семьях воспитание велось не лучшим образом, и Пушкин имел основание заключить в статье "О народном воспитании": "В России домашнее воспитание есть самое недостаточное, самое безнравственное; ребенок окружен одними холопями, видит одни гнусные примеры, своевольничает или рабствует, не получает никаких понятий о справедливости, о взаимных отношениях людей, об истинной чести. Воспитание его ограничивается изучением двух или трех иностранных языков и начальным основанием всех наук, преподаваемых каким-нибудь нанятым учителем".

    Если учесть, что глупость и грубость "целого легиона" сменявших друг друга гувернеров и гувернанток "дополняла" жестокая, иногда до садизма, "педагогика" Надежды Осиповны, то понятно, что жизнь в доме казалась Александру пыткой и он с облегчением и радостью покинул его, чтобы поступить в Лицей. Это новое учебное заведение, учрежденное приказом Александра I, должно было открыться осенью 1811 года.

    Лицеем (или Ликеем) в Древней Греции называлась роща при храме Аполлона, где Аристотель обучал своих учеников. Обучение шло во время прогулок по роще. В свободных, непринужденных беседах и спорах учитель и ученики совместно искали ответы на сложнейшие философские проблемы.

    Александру I, которого льстецы сравнивали с Аполлоном, хотелось видеть нечто подобное в саду своей летней резиденции - Царском Селе.

    Лицей задумывался либеральными царскими сановниками как привилегированное учебное заведение особого рода, где питомцы не только овладевают знаниями, но и воспитываются, живя совместно со своими учителями, свободно общаясь с ними. "Учреждение Лицея, - говорилось в постановлении, - имеет целью образование юношества, особенно предназначенного к важным частям службы государственной".

    С особой торжественностью возвещалось, что телесные наказания в Лицее запрещаются. Устанавливались совершенно необычные для того времени, можно сказать, "демократические" нормы взаимоотношений между воспитанниками, а также их отношения с профессурой и служителями.

    В одном из лицейских документов говорилось: "Все воспитанники равны, как дети одного отца и семейства, а потому никто не может презирать других или гордиться перед прочими чем бы то ни было. Если кто замечен будет в сем пороке, тот занимает самое нижнее место, пока не исправится". В отношении служителей, то есть прислуги, говорилось, что воспитанникам запрещается кричать на них, "бранить их, хотя бы они были их крепостные люди"10. С профессурой устанавливались отношения не только официальные. Лицеисты, как потом повелось, бывали в семьях профессоров, проводили с ними вечера в беседах и чаепитии.

    Все это породило благодатную атмосферу свободного, равного общения, доверительности, душевной открытости. Особое значение для братского сплочения лицеистов, для их "неразрывной отрадной связи" (И. Пущин)

    имело то обстоятельство, что воспитанники должны были прожить вместе все шесть лет безвыездно. Запрещались даже отпуска на каникулы. Родным дозволялись посещения только по праздникам. Этот замкнутый, своеобразный мирок образовал скоро "лицейскую республику" под боком у монарха. В итоге первый выпуск Лицея дал результаты, на которые учредители заведения при всем своем либерализме и не рассчитывали.

    Первый, пушкинский, выпуск дал России двух видных и надежных "столпов отечества" (Александра Горчакова и Модеста Корфа). Но прославился этот выпуск иными именами. Это, помимо самого Пушкина, декабристы - Иван Пущин, Вильгельм Кюхельбекер, Владимир Вальховский, близкие к декабристам Александр Бакунин, Александр Корнилов, это - Сильверст Броглио, погибший за свободу Греции (как и Сильвио, герой пушкинской повести "Выстрел"), это - поэт и литератор Антон Дельвиг.

    Не случайно пушкинский выпуск считался впоследствии "рассадником свободомыслия", а для двора само понятие "лицейский дух" было символом бунтарства и преступного вольнолюбия, приведшего к восстанию декабристов. Слава Лицея, как питомника декабристов, вышла даже за пределы России. Австрийский канцлер Меттерних, проницательный и ловкий политик, после восстания на Сенатской площади дал специальное задание Фридриху Гауеншильду, преподававшему в Лицее: "Я потребовал у господина Гауеншильда составления подробной истории Царскосельского лицея. Эта история будет очень интересна. Она даст ключ к пониманию того странного феномена, что, так сказать, собственные дети несчастного Александра I (имеются в виду выпускники Лицея. - Г. В.) стремились к его гибели и не останавливались даже перед возможностью его убийства".

    Разумеется, система преподавания в Лицее сама по себе не преследовала цели воспитывать бунтарей и тираноборцев. Но достаточно было уже и того, что она способствовала быстрому умственному созреванию лицеистов, развивала у них критическое, самостоятельное мышление. Многие лицейские профессора - прежде всего А. П. Куницын, преподававший логику, психологию, право, финансы, - были людьми передовых взглядов и убеждений и старались в своих лекциях приобщить слушателей ко всем завоеваниям эпохи Просвещения.

    Александр Петрович Куницын, которому ко времени открытия Лицея было всего 28 лет, оставил глубокий и яркий след в умах и душах своих воспитанников. На всю жизнь запомнилась им уже первая речь Куницына, произнесенная при открытии Лицея 19 октября 1811 года в присутствии высших сановников и "августейшего монарха".

    Вы помните: когда возник лицей,

    Как царь для нас открыл чертог царицын,

    И мы пришли. И встретил нас Куницын

    Приветствием меж царственных гостей...

    "Смело, бодро выступил профессор политических наук А. П. Куницын и начал не читать, а говорить об обязанностях гражданина и воина. Публика, при появлении нового оратора, под влиянием предшествовавшего впечатл мия, видимо, пугалась и вооружалась терпением; но, по мере того как раздавался его чистый, звучный и внятный голос, все оживлялись, и к концу его замечательной речи слушатели уже были не опрокинуты к спинкам кресел, а в наклоненном положении к говорившему: верный знак общего внимания и одобрения! В продолжение всей речи ни разу не было упомянуто о государе..." (И. Пущин)4.

    "Любовь к славе и отечеству, - говорил Куницын, - должны быть вашими руководителями!.. Исполните лестную надежду, на вас возлагаемую, и время вашего воспитания не будет потеряно... Вы будете иметь непосредственное влияние на благо целого общества".

    В своих учебных лекциях Александр Петрович развивал идеи французских просветителей о "естественном праве", то есть праве каждого человека на свободу и равенство. Известно, что на лекции эти специально приезжали в Лицей и будущие декабристы: Пестель, Муравьев, Глинка, Оболенский, Бурцев.

    Изданные затем отдельной книгой, лекции были запрещены царской цензурой на том основании, что "естественное право" вселяет в сердца неопытных юношей "дух неповиновения, своеволия и вольнодумства", что и "сам Марат" был "искренний и практический последователь сей науки".

    Из лекций Куницына можно было вынести убеждение в том, что крепостное право - противозаконно и противно самой человеческой природе, что сама власть монарха - результат своеобразного негласного договора с народом, который волен этот договор прервать, если монарх не руководствуется в своих действиях интересами народа.

    Эти мысли не были тогда в России особым откровением, они разделялись многими передовыми людьми, но лицеисты познакомились с ними впервые благодаря Куницыну. Пушкин, по свидетельству И. Пущина, "охотнее всех других классов занимался в классе Куницына..."4. И не под влиянием ли, в частности, его лекций Пушкин впоследствии утвердился в мысли, что "политическая наша свобода неразлучна с освобождением крестьян"? Куницыну послал Пушкин свою "Историю Пугачевского бунта" с благодарственным посвящением. О нем он писал в 1825 году:

    Куницыну дань сердца и вина!

    Он создал нас, он воспитал наш пламень,

    Поставлен им краеугольный камень,

    Им чистая лампада возжсна...

    Но возжечь "чистую лампаду" и "воспитать пламень", конечно же, можно было только в чистых и пылких душах. Некоторые лицеисты ничего не вынесли из лекций Куницына, а М. Корф, став царедворцем, вспоминал о нем с явной неприязнью.

    Что представляли собой другие преподаватели и воспитатели (гувернеры) Лицея?

    Вот Давид Иванович де Будри, профессор французской словесности, "забавный, коротенький старичок, с толстым брюхом, с насаленным, слегка напудренным париком, кажется никогда не мывшийся и разве только однажды в месяц переменявший на себе белье" (М. Корф)11. Он не только дал лицеистам прекрасные познания во французском языке и литературе, но и способствовал их умственному развитию, переводил с ними стихи и рассказывал о великих деятелях французского Просвещения и Французской революции - о Руссо и Вольтере, о Робеспьере и Марате.

    Давид Иванович был родным братом Марата - великого трибуна Французской революции - и очень гордился этим. "Впрочем, - замечает Пушкин, вспоминая о Давиде Ивановиче, - Будри, несмотря на свое родство, демократические мысли, замасленный жилет и вообще наружность, напоминавшую якобинца, был на своих коротеньких ножках очень ловкий придворный".

    Вот - Николай Федорович Кошанский, доктор философии, преподаватель российской и латинской словесности. Несколько чопорный, франтоватый, педантичный человек. Ему, как и Куницыну, к открытию Лицея нет и тридцати лет, и он также великолепно образован, большой знаток и ценитель античной поэзии и искусства. Лекции его, по отзывам воспитанников, можно было назвать эстетическими, исполненными занимательности и вкуса. На уроках он побуждал лицеистов к самостоятельному поэтическому творчеству, задавая темы для стихов и "требуя изобретательности в сюжете и изящности в изложении".

    Однажды, окончив лекцию несколько раньше урочного часа, Кошанский сказал: "Теперь, господа, будем пробовать перья. Опишите мне, пожалуйста, розу стихами".

    Перья заскрипели, но стихи ни у кого не клеились, "а Пушкин мигом прочел два четверостишия, которые всех нас восхитили" (И. Пущин)4.

    Что это за стихи? Может быть, вот эти, которые датированы, правда, более поздним временем? Стихи действительно прелестны, они очаровывают и буйной ритмикой, и задорным настроением, и смелым образом:

    роза - дитя зари:

    Где наша роза,

    Друзья мои?

    Увяла роза,

    Дитя зари.

    Не говори:

    Так вянет младость!

    Не говори:

    Вот жизни радость!

    Цветку скажи:

    Прости, жалею!

    И на лилею

    Нам укажи.

    Кошанский, сам писавший стихи в старомодном, классическом стиле, не принимал "ветреной", "легковесной" поэзии юного Пушкина и выговаривал ему за отступления от канонов стихосложения, за то, что пишет поэт "не по правилам". Пушкин прозвал Кошанского "Аристархом" - по имени сурового древнегреческого критика - и посвятил ему довольно дерзкое послание:

    Помилуй, трезвый Аристарх,

    Моих бахических посланий,

    Не осуждай моих мечтаний

    И чувства в ветреных стихах...

    Помилуй, сжалься надо мной

    Не нужны мне, поверь, уроки

    Твоей учености сухой.

    Я знаю сам свои пороки.

    Конечно, беден гений мой...

    И в заключение:

    А ты, мой скучный проповедник,

    Умерь ученый вкуса гнев!

    Поди кричи, брани другого

    И брось ленивца молодого,

    Об нем тихонько пожалев.

    Во время длительной болезни Кошанского его замещал в течение 1814 года тридцатилетний адъюнкт-профессор философии Педагогического института Александр Иванович Галич (Говоров). Он учился за границей, был приверженцем философии Шеллинга, всю жизнь работал над капитальным трудом "Философия истории человечества". Этот добрейший и умнейший человек вел себя с воспитанниками как равный и скоро сделался всеобщим любимцем.

    Уроки его проходили непринужденно, в веселых беседах и так, что воспитанники "даже не оставались на своих местах, а окружали толпой кафедру снисходительного лектора" (Я. К. Грот)12. Вечерами лицеисты запросто приходили к Галичу домой, где профессор предводительствовал за веселым застольем и соревновался с лицеистами в остротах, эпиграммах, розыгрышах. Конечно, Галич в глазах Пушкина являл собой прямой контраст с Кошанским, этим "угрюмым рифмотвором", ретивым творцом "холодных од". Галич - "верный друг бокала и жирных утренних пиров", "мудрец любезный".

    Нет, добрый Галич мой!

    Поклону ты не сроден.

    Друг мудрости прямой

    Правдив и благороден...

    Своими знаниями Галич делился с лицеистами щедро, но незаметно.

    Он имел обыкновение, прервав веселую беседу, говаривать, взяв в руки томик классики: "Теперь потреплем старика".

    Пушкин вспоминал в "Евгении Онегине" о своем любимом профессоре, Чья благосклонная рука Потреплет лавры старика!

    Галич одним из первых оценил талант юного Пушкина и, по собственным словам поэта, одобрял его на поэтическом поприще. Именно "добрый Галич" "заставил" Пушкина написать для экзамена 1815 года "Воспоминания в Царском Селе".

    Положительным было и влияние на лицеистов адъюнкт-профессора исторических наук Ивана Кузьмича Кайданова. В 1811 году ему двадцать девять лет. Он, в частности, познакомил лицеистов с экономической жизнью России. Пущин рассказывал, что однажды Кайданов отечески оттрепал Пушкина за уши, прослушав его фривольные стихи.

    Одного возраста с Кайдановым и преподаватель физико-математических наук Яков Иванович Карцев. Это человек насмешливый, острый, язвительный. Математика мало интересовала лицеистов, что поначалу бесило Карцева. Но вскоре он смирился с этим и развлекал воспитанников злыми анекдотами про обитателей Царского Села, включая и царствующих особ.

    Лицеисты помирали со смеху, слушая его "вовсе не математические россказни" (М. Корф).

    Однажды Карцев вызвал к доске Пушкина, который математики не любил и на занятиях тайком писал стихи. "Пушкин долго переминался с ноги на ногу", силясь решить заданную алгебраическую задачу, "молча писал какие-то формулы. Карцев спросил его наконец:

    - Что же вышло? Чему равняется икс?

    Пушкин, улыбаясь, ответил:

    - Нулю!

    - Хорошо! У вас, Пушкин, в моем классе все кончается нулем. Садитесь на свое место и пишите стихи"12.

    Как видим, группа молодых, прекрасно образованных профессоров определяла духовный климат в Лицее. Лицею повезло и на директоров.

    И В. Ф. Малиновский и сменивший его через некоторое время Е. А. Энгельгардт - оба добряки и "либералы" - стремились оградить лицеистов от муштры, казенщины в воспитании и обучении, мужественно отстаивали принципы "лицейской республики".

    Были в Лицее, однако, и фигуры совсем иного рода: шпионы, наушники, иезуиты, агенты тайной полиции, ханжи и изуверы. Жить в царской России и быть свободным от нее оказывалось невозможным. Все отрицательные качества этих фигур наиболее ярко сочетались в Мартыне Пилецком - надзирателе по учебной и нравственной части.

    Пилецкий "со своей длинною и высохшею фигурою, с горящим всеми огнями фанатизма глазом, с кошачьими походкою и приемами, наконец, с жестоко-хладнокровною и ироническою, прикрытою видом отцовской нежности строгостью, долго жил в нашей памяти, как бы какое-нибудь привидение из другого мира" (М. Корф)11.

    Он неожиданно появлялся за спиной воспитанников, как только разговор принимал нежелательное направление, и записывал все слышанное в книжицу, с которой не расставался. Любил Пилецкий вести с провинившимися долгие наставительные беседы, взывая к откровенности, к признаниям, к раскаянию. "С достаточным образованием, с большим даром слова и убеждения, он был святошею, мистиком и иллюминатом, который от всех чувств обыкновенной человеческой природы, даже от врожденной любви к родителям, старался обратить нас исключительно - к Богу, и если бы мы долее оставались в его руках, непременно сделал бы из нас иезуитов, или то, что немцы называют Kopfhanger" [Kopfhanger - нытик, брюзга. - Г. В.] (М. Корф)11.

    Уж если тишайшему, образцовому "пай-мальчику" Модиньке Корфу, которого лицеисты звали не иначе как "дьячок-мордан", Пилецкий представлялся таким, то можно себе вообразить, какое отвращение вызывал он у Пушкина, Пущина, Дельвига, Кюхельбекера!

    "Симпатии" были взаимными, и Пилецкий особо пристально следил за Пушкиным. Впрочем, записные книжки Мартына Пилецкого и его брата надзирателя - сослужили добрую службу для потомства: они позволяют нам узнать кое-что дополнительно о Пушкине и его товарищах".

    Гак мы узнаем, что в ноябре 1812 года наш юный поэт отличился следующим образом: "Пушкин 6-го числа в суждении своем об уроках сказал: "признаюсь, я логики, право, не понимаю, да и многие, даже лучшие меня оной не знают..."

    16-го числа весьма оскорбительно шутил с Мясоедовым насчет IV-ro Департамента, зная, что его отец там служит, произнося какие-то стихи, коих мне повторить не хотел, при увещевании же сделал слабое признание, а раскаяния не видно было.

    18-го толкал Пущина и Мясоедова, повторял им слова: что если они будут жаловаться, то сами останутся виноватыми, ибо я, говорит, вывертеться умею...

    21-го за обедом вдруг начал громко говорить, что Вальховский г. инспектора боится, и, видно, оттого, что боится потерять доброе свое имя, а мы, говорит, шалуны, его увещеваниям смеемся... Вообще г. Пушкин вел себя все следующие дни смело и ветрено.

    23-го, когда я у г. Дельвига в классе г. профессора Гауеншильда отнимал бранное на г. инспектора сочинение, в то время г. Пушкин с непристойной вспыльчивостью говорит мне громко: "как вы смеете брать наши бумаги, стало быть, и письма наши из ящика будете брать". Присутствие г. профессора, вероятно, удержало его от худшего еще поступка, ибо приметен был гнев его"2.

    Так уже с юных лет Александр Сергеевич немало хлопот доставлял надзирателям и шпионам!

    Мартын Пилецкий настолько восстановил всех лицеистов против себя, что они коллективно потребовали его удаления. В этом "бунте", конечно же, не последнюю роль играл Пушкин. "Мы удаляем Пилецкого", - записано в кратком плане его автобиографии. "Бунт" увенчался успехом, Пилецкого убирают в Петербург, и он уже открыто служит в полиции, а затем становится знаменит участием в мистических изуверствах одной религиозной секты.

    Под стать этому блюстителю нравов профессор немецкой словесности Ф. М. Гауеншильд, исполнявший одно время обязанности директора Лицея, - среди лицеистов существовало подозрение, что он был австрийским агентом. Русского языка он не знал и читал свои лекции о немецкой словесности на французском языке, при этом постоянно жевал лакрицу (сладковатый корень, добавлявшийся в жевательный табак). Лицеистам не нравился этот преподаватель, который "при довольно заносчивом нраве... был человек скрытный, хитрый, даже коварный" (М. Корф)11, и они распевали чуть ли не прямо в лицо "австрийцу" сочиненную про него песню:

    В лицейской зале тишина,

    Диковинка меж нами:

    Друзья, к нам лезет сатана

    С лакрицей за зубами.

    Друзья, сберемтеся гурьбой,

    Дружнее в руки палку,

    Лакрицу сплюснем за щекой,

    Дадим австрийцу свалку...

    [Гауеншильд имел привычку вечно жевать лакрицу. - М. Корф.]

    Гауеншильд не упускал случая отомстить насмешникам. И мстил жестоко. Об одном из таких случаев рассказал Иван Пущин.

    Он, Пушкин и Малиновский - три друга - "затеяли выпить гогельмогелю". Достали бутылку рома, яиц, сахар и принялись за дело у кипящего самовара. Вскоре надзиратели заметили необычное оживление среди воспитанников, стали принюхиваться, пошли допросы, розыски.

    Друзья решили не ждать печального исхода и сами предстали перед начальством с повинной.

    Гауеншильд сделал из этой ребячьей шалости событие чрезвычайное и донес министру. Собралась комиссия, которая постановила строго наказать виновных:

    "1) Две недели стоять на коленях во время утренней и вечерней молитвы.

    2) Сместить виновных на последние места за столом.

    3) Занести фамилии их в черную книгу"4.

    Последний пункт был особенно каверзен, ибо занесение в черную книгу могло оказать влияние на судьбу лицеистов и после их выпуска. К счастью, при выпуске директорствовал уже добрейший Энгельгардт, который, ужаснувшись записи в черной книге, сдал "дело" в архив.

    Среди гувернеров любопытную фигуру являл собой Алексей Николаевич Иконников, совсем еще молодой человек, умница, оригинал, доморощенный поэт и страстный любитель театра. Он сочинял пьесы, которые разыгрывались лицеистами для царскосельской публики. Пушкин с особым вниманием наблюдал за этим человеком - самобытным, ярким, талантливым, но совершенно опустившимся от пьянства. Психологический портрет Иконникова лицеист Пушкин изобразил рукою подлинного мастера.

    "Вчера, - читаем мы в его дневнике, - провел я вечер с Иконниковым.

    Хотите ли видеть странного человека, чудака, - посмотрите на Иконникова. Поступки его - поступки сумасшедшего; вы входите в его комнату, видите высокого, худого человека в черном сюртуке, с шеей, окутанной черным изорванным платком. Лицо бледное, волосы не острижены, не расчесаны; он стоит задумавшись - кулаком нюхает табак из коробочки - он дико смотрит на вас - вы ему близкий знакомый, вы ему родственник или друг - он вас не узнает, вы подходите, зовете его по имени, говорите свое имя он вскрикивает, кидается на шею, целует, жмет руку, хохочет задушевным голосом, кланяется, садится, начинает речь, не доканчивает, трет себе лоб, ерошит голову, вздыхает. Перед ним карафин воды; он наливает стакан и пьет, наливает другой, третий, четвертый, спрашивает еще воды и еще пьет, говорит о своем бедном положении - он не имеет ни денег, ни места, ни покровительства - ходит пешком из Петербурга в Царское Село, чтобы осведомиться о каком-то месте, которое обещал ему какой-то шарлатан. Он беден, горд и дерзок, рассыпается в благодареньях за ничтожную услугу или простую учтивость, неблагодарен и даже сердится за благодеянье, ему оказанное, легкомыслен до чрезвычайности, мнителен, чувствителен, честолюбив.

    Иконников имеет дарованья, пишет изрядно стихи и любит поэзию; вы читаете ему свою пиесу - наотрез говорит он: такое-то место глупо, без смысла, низко; зато за самые посредственные стихи кидается вам на шею и называет вас гением. Иногда он учтив до бесконечности, в другое время груб нестерпимо. Его любят - иногда, смешит он часто, а жалок почти всегда".

    В плеяде лицейских блюстителей нравственности и порядка были и настоящие монстры. 20-летний Константин Сазонов, неусыпно бдивший о Пушкине в качестве его "дядьки", оказался профессиональным убийцей: за два года он совершил шесть или семь убийств. Имея в виду его и доктора Пешеля, который чуть было не "залечил" Пушкина, поэт написал следующее:

    Заутра с свечкой грошевою

    Явлюсь пред образом святым:

    Мой друг! остался я живым,

    Но был уж смерти под косою:

    Сазонов был моим слугою,

    А Псшель - лекарем моим.

    Наконец, надо сказать о помощниках гувернеров - А. П. Зерновс и Ф. Ф. Селецком-Дзюрдзь. Это были "подлые и гнусные глупцы с такими ужасными рожами и манерами, что никакой порядочный трактирщик не взял бы их себе в половые" (М. Корф). Одного из этих "гнусных глупцов" - Зернова - хромого и с переломанным носом, звали, как и царя, Александром Павловичем. Пушкину приписывается едкая и смелая эпиграмма "Двум Александрам Павловичам":

    Романов и Зернов лихой,

    Вы сходны меж собою:

    Зернов! хромаешь ты ногой,

    Романов головою.

    Но что, найду ль доьолыю сил

    Сравненье кончить шницом?

    Тот в кухне нос переломил,

    А тот под Австерлицем.

    [ Шпиц (нем.) - здесь: острота, колкость]

    Но как бы хороши ни были одни преподаватели и гувернеры и как бы ни были дурны другие, все это еще мало объясняет, почему Лицей стал купелью гения Пушкина, почему из стен его вместе с поэтом вышло столько людей незаурядных, столько характеров сильных, умов блистательных. Состав преподавателей мало изменился и в последующие годы, однако ни один последующий выпуск не сравним с пушкинским.

    Ответ на этот вопрос следует искать еще и в особенностях политической и духовной жизни России в тот период, когда Пушкин был лицеистом, когда расцветала его муза.

    Временной отрезок с 1811 по 1817 годы - период пребывания Пушкина в Лицее - совершенно исключительный для России по событиям и потрясениям, по резким и неожиданным поворотам и переменам в судьбах страны и в общественном сознании.

    Точные и емкие слова находит для характеристики первых месяцев лицейской жизни Иван Пущин: "Жизнь наша лицейская сливается с политическою эпохою народной жизни русской: приготовлялась гроза 1812 года. Эти события сильно отразились на нашем детстве"4.

    К 1811 году почти вся Европа лежала у ног Наполеона. За два с небольшим десятилетия старушка Европа пережила перемен и событий больше, чем за два столетия до этого. Кратером вулканических потрясений на континенте была Франция. Падение Бастилии, казнь Людовика XVI, якобинский террор, гильотина - все это привело европейские монархии в ужас. А затем термидор, и 18 брюмера, и громкая слава никому ранее не известного молодого генерала Наполеона Еюнапарта, имя которого скоро стало звучать зловеще и устрашающе.

    Как карточные домики рушились - по воле самозваного французского императора - царства и троны, покорялись страны и народы; бывшие величественные монархи толпились в передней у "узурпатора", испрашивая милости. Все устои и авторитеты, все представления о божепомазанности монархов и незыблемости самодержавия были опрокинуты и растоптаны наполеоновскими армиями.

    Об этом времени вспоминал в 1836 году Пушкин:

    Припомните, о други, с той поры,

    Когда наш круг судьбы соединили,

    Чему, чему свидетели мы были!

    Игралища таинственной игры,

    Металися смущенные народы;

    И высились и падали цари;

    И кровь людей то Славы, то Свободы,

    То Гордости багрила алтари.

    В горниле битв, в крови сражений, во взлетах и падениях революционного порыва рождалась новая Европа, ковалась новая эпоха - эпоха быстрого буржуазного развития, индустриальной цивилизации. Лавина социальных перемен и потрясений освежающим ливнем прокатилась по континенту и стала могучим стимулом обновления духовной жизни. Во всех ее областях обнаружились умы недюжинные, поднимались настоящие исполины духа - Гете и Шиллер, Гегель и Гейне, Бетховен и Стендаль, Байрон и Вальтер Скотт, Сен-Симон и Гумбольдт.

    Одна Россия оставалась в стороне от той политической и духовной горячки, которой была охвачена остальная Европа.

    Но вот армии Наполеона вторглись в Россию и триумфально двинулись к Москве. И проснулось вдруг и раскрылось все, что было в русском характере подлинно великого, сильного, свободолюбивого, несгибаемого - истинно национального. Боль и горечь отступления, которому, казалось, не будет конца, вызвали бурный всплеск патриотического чувства. Огромная, неподвижная - словно окаменевшая в долгом летаргическом сне - империя сотрясалась под ударами чужеземных войск. Душа народа пробуждалась к самосознанию, чувству достоинства, гневу и действию, ожесточалась и мужала.

    Россия готовилась к решительной схватке с неприятелем. Через Царское Село беспрерывным потоком шли полки. В народное ополчение записывались стар и млад.

    Вы помните: текла за ратью рать,

    Со старшими мы братьями прощались

    И в сень наук с досадой возвращались,

    Завидуя тому, кто умирать

    Шел мимо нас... и племена сразились,

    Русь обняла кичливого врага,

    И заревом московским озарились

    Его полкам готовые снега.

    По утрам, после завтрака, лицеисты спешили в газетный закуток, где на столе всегда были свежие русские и иностранные журналы, газеты, реляции о ходе военных действий. "Читались наперерыв русские и иностранные журналы, при неумолкаемых толках и прениях; всему живо сочувствовалось у нас: опасения сменялись восторгами при малейшем проблеске к лучшему. Профессора приходили к нам и научали нас следить за ходом дел и событий, объясняя иное, нам недоступное" (И. Пущин)4.

    Тон и язык статей изменился неузнаваемо. Слова жгли, проникали в душу, воспламеняли. Однажды лицеисты с радостью обнаружили в новом номере "Сына отечества" статью своего любимого профессора А. П. Куницына. Ее читали вслух:

    "Пусть нивы наши порастут тернием, пусть села наши опустеют, пусть грады наши падут в развалинах; сохраним единую только свободу, и все бедствия прекратятся"13.

    Фразы этой статьи сами походили на ратников - непреклонных и мужественных, готовых умереть, но отстоять родину.

    Московский пожар потряс все русские сердца. Об этом сам Пушкин впоследствии скажет устами своей героини в "Рославлеве": "Неужели...

    пожар Москвы наших рук дело? Если так... О, мне можно гордиться именем россиянки! Вселенная изумится великой жертве! Теперь и падение наше мне не страшно, честь наша спасена; никогда Европа не осмелится уже бороться с народом, который рубит сам себе руки и жжет свою столицу".

    Война 1812 года стала в России войной подлинно народной, так что даже самый ничтожный и забитый из крепостных вдруг осознал себя частицей великой, непобедимой, самобытной силы, имя которой - народ русский. Об этом много свидетельств мы находим у декабристов, бывших пламенными участниками баталий 1812 года.

    Иван Якушкин записывал: "Война 1812 г. пробудила народ русский к жизни и составляет важный период в его политическом существовании.

    Все распоряжения и усилия правительства были бы недостаточны, чтобы изгнать вторгшихся в Россию галлов и с ними двунадесять языцы, если бы народ по-прежнему остался в оцепенении. Не по распоряжению начальства жители при приближении французов удалялись в леса и болота, оставляя свои жилища на сожжение. Не по распоряжению начальства выступило все народонаселение Москвы вместе с армией из древней столицы. По рязанской дороге, направо и налево, поле было покрыто пестрой толпой, и мне теперь еще помнятся слова шедшего около меня солдата:

    "Ну, слава богу, вся Россия в поход пошла!" В рядах даже между солдатами не было уже бессмысленных орудий; каждый чувствовал, что он призван содействовать в великом деле"14.

    Нам из далекого нашего XX века трудно себе представить всю новизну и необычность того чувства, которое простой солдат выразил в этой фразе: "вся Россия в поход пошла!" Впервые, может быть, русский народ со всей остротой осознал себя единой нацией и нацией великой, осознал, что слава и величие России - не в славе и величии царской фамилии, как внушали ему попы с амвонов, а в их - солдат, офицеров, партизан - мужестве и самоотверженности. Это чувство уверенности в могучих силах народных, впервые так полно тогда проявившееся, никогда уже не оставляло нашего самосознания, питая убежденность в великом будущем России.

    Воплощением этого самосознания и явился Пушкин.

    Без войны 1812 года, вернее, без разгрома Наполеона в войне 1812 года Пушкина как великого национального поэта не было бы, как не было бы и декабристов.

    Обостренное чувство национальной гордости и национального величия проявилось тогда в злом и беспощадном обличении всего того низкого, малодушного, корыстного, кичливого, что присуще было "светской черни"

    и что особенно контрастно выявлялось на фоне великого всенародного подъема.

    По тем же самым дорогам, где раненые солдаты тащились пешком, падая от усталости и потери крови, на барских подводах везли вазы и зеркала, диваны и мраморные статуэтки. В соболиных шубах проносились на рысаках бегущие из своих имений баре, не обращая внимания на раненых. Обосновавшись с прежним шиком в Нижнем Новгороде, Пензе или Казани, отдаленных от театра военных действий, они громко кричали о своем патриотизме, о любви к матушке-России. "Патриотизм" этот заключался в том, что дамы на балах появлялись теперь в сарафанах и кокошниках, а мужчины щеголяли в наряде "а ля казак".

    В "Рославлеве- Пушкин язвительно описал эту разительную перемену в "высшем обществе". Перед вторжением Наполеона в этом обществе модно было подражание французскому тону времен Людовика XV. Любовь к отечеству и всему отечественному высмеивалась. "Тогдашние умники"

    с фанатическим подобострастием превозносили Наполеона, смеялись над нашими неудачами. Обо всем русском говорили с презрением и равнодушием, шутили по-французски, стихи писали по-французски, танцевали французские танцы, дефилировали по Кузнецкому мосту во французских нарядах.

    "Вдруг, - пишет далее Пушкин, - известие о нашествии и воззвание государя поразили нас. Москва взволновалась. Появились простонародные листки графа Растопчина; народ ожесточился. Светские балагуры присмирели; дамы вструхнули. Гонители французского языка и Кузнецкого моста взяли в обществах решительный верх, и гостиные наполнились патриотами: кто высыпал из табакерки французский табак и стал нюхать русский; кто сжег десяток французских брошюрок, кто отказался от лафита и принялся за кислые щи. Все закаялись говорить по-французски; все закричали о Пожарском и Минине и стали проповедовать народную войну, собираясь на долгих отправиться в саратовские деревни".

    Так Россия явственно разделилась на ничтожную и - великую, на дрожащую от страха в петербургских дворцах и саратовских имениях и - отважно сражающуюся.

    Пробил час великих испытаний, а затем и час величия России.

    И скоро силою вещей

    Мы очутилися в Париже,

    А русский царь главой царей

    Русские войска освободили от наполеоновских войск свою родину, освободили и народы Европы. Победа в кровопролитной войне слилась в сознании народа со свободой. Народ, освободивший свою землю и другие народы, требовал свободы и для себя.

    Верилось, чаялось - теперь и в России не может продолжаться прежняя жизнь под гнетом крепостного права, теперь и в России все должно пойти по-другому. Как писалось в "Сыне отечества", теперь народ русский, "одаренный сим характером и духом, пойдет исполинскими шагами и по стезе просвещения"15.

    Казалось, не могла Россия после такой встряски остаться прежней!

    Не могла не сбросить унизительных оков рабства и абсолютной монархии!

    Но, увы, все не только осталось по-прежнему, но сделалось и еще хуже.

    Надвигалось мрачное время аракчеевщины. Все надежды были разбиты, все живое задушено твердой рукой царского временщика Аракчеева - человека крайне ограниченного, фанатичного в своем рвении, в исполнении одной идеи - превратить Россию в казарму.

    - Мы проливали кровь, - роптал народ, - а нас опять заставляют потеть на барщине. Мы избавили родину от тирана, а нас опять тиранят господа.

    Вся эта бурливая и переменчивая эпоха пришлась как раз на лицейский период жизни Пушкина; она обожгла сердца лицеистов, воспламенила "души прекрасные порывы".

    И снова через Царское Село шли полки - герои, овеянные славой.

    И снова лицеисты обнимали своих "старших братьев". Они - эти старшие уже были не те зеленые и восторженные юнцы, которые "шли умирать" в 1812 году. Это были победители, зрелые мужи, сознающие всю полноту своей ответственности за судьбы освобожденной ими родины.

    Они принесли из Европы новые идеи, новые представления. Они говорили о свободе, о долге гражданина, о том, что стыдно России оставаться крепостнической. "В продолжение двух лет, - писал Иван Якушкин, - мы имели перед глазами великие события, решившие судьбы народов, и некоторым образом участвовали в них; теперь было невыносимо смотреть на пустую петербургскую жизнь и слушать болтовню стариков, выхваляющих все старое и порицающих всякое движение вперед. Мы ушли от них на сто лет вперед"14.

    Пушкин в это время "днюет и ночует" у офицеров лейб-гусарского полка, стоявшего в Царском Селе. Внимательно слушает их речи. Впитывает в себя их мысли и чувства, проникается их настроениями, размышляет. Годы пребывания в Лицее подходят к концу.

    А. И. Герцен об этом периоде русской истории писал: "Не велик промежуток между 1810 и 1820 гг., но между ними находится 1812 год.

    Нравы те же, тени те же, помещики, возвратившиеся от своих деревень в сожженную столицу, те же. Но что-то изменилось. Пронеслась мысль, и то, чего она коснулась своим дыханием, стало уже не тем, чем было"16.

    Свободолюбивая мысль подспудно билась, искала выхода, клокотала.

    В дворянских особняках вели жаркие споры будущие декабристы. Их было немало и среди офицеров, расквартированных в Царском Селе. Декабрист Федор Глинка, друживший с Пушкиным, вспоминал о молодых офицерах семеновского полка того времени:

    Влюбившись от души в науки

    И бросив шпагу спать в ножнах,

    Они в их дружеских семьях

    Перо и книгу брали в руки,

    Сгибаясь, по служебном дне,

    На поле мысли, в тишине...

    Тогда гремел звучней, чем пушки,

    Своим стихом лицейский Пушкин...17

    Декабристы были дети 1812 года. И Пушкин - сын той же грозовой поры. Молнией политического действия - у декабристов - и молнией поэтического творчества - у Пушкина - отозвалась эта гроза и ярко осветила Россию.

    Пока же будущие декабристы и будущий великий поэт России считают дни, оставшиеся до выпуска, размышляют о своем жизненном призвании, выбирают себе профессии. Задумываются о том, что ждет впереди лицеистов, и их профессора, наставники. Особенно беспокоится за их судьбы директор Лицея Егор Антонович Энгельгардт. Он давно уже по-отцовски наблюдает за ними, пытается понять склонности, характер, призвание каждого.

    Вильгельм Кюхельбекер - "Кюхля" - долговязый, неуклюжий, предмет постоянных насмешек товарищей. Но они, однако, его и побаиваются:

    характер у Кюхли необузданно вспыльчивый, сумасбродный. Он бредит поэзией, печататься стал одним из первых, но, порой, вкус ему изменяет и стихи выходят столь же длинны и неуклюжи, как и сам поэт. И Энгельгардт записывает против имени Кюхельбекера: "Читал все на свете книги обо всех на свете вещах; имеет много таланта, много прилежания, много доброй воли, много сердца и много чувства, но, к сожалению, во всем этом не хватает вкуса, такта, грации, меры и ясной цели. Он, однако, верная невинная душа, и упрямство, которое в нем иногда проявляется, есть только донкихотство чести и добродетели с значительной примесью тщеславия. При этом он в большинстве случаев видит все в черном свете, бесится на самого себя, совершенно погружается в меланхолию, угрызения совести и подозрения и не находит тогда ни в чем утешения, разве только в какомнибудь гигантском проекте" 10.

    Егор Антонович прозорлив: верно, Кюхля найдет утешение в "гигантском проекте". Он будет на Сенатской площади во время восстания 14 декабря 1825 года. Он в кандалах пройдет через царские казематы, карцеры и умрет в далекой сибирской ссылке.

    Энгельгардт останавливается на следующей фамилии - Александр Горчаков. Этот - полная противоположность Кюхле. Всегда владеет собой, во всем знает меру. Первый ученик, аристократ по крови, по воспитанию, по манерам. Представляя себе собранного, изящного, чуть надменного Горчакова, Энгельгардт записывает: "Сотканный из тонкой духовной материи, он легко усвоил многое и чувствует себя господином там, куда многие еще с трудом стремятся. Его нетерпение показать учителю, что он уже все понял, так велико, что он никогда не дожидается конца объяснения".

    У Горчакова "проявляется немалое себялюбие, часто в отталкивающей и оскорбительной для его товарищей форме... От одних учителей он отделывается вполне учтивыми поклонами, а с другими старается сблизиться, так как у них находит или надеется найти поддержку своему тщеславию..."10.

    Этот пойдет далеко. Он станет дипломатом, министром иностранных дел, канцлером, светлейшим князем.

    Егор Антонович перебирает в воображении других лицеистов. Вот Иван Пущин - натура ясная, чистая, благородная, общий любимец лицеистов и профессоров. Директор спокоен за его судьбу. И напрасно...

    Далее - юркий, ловкий Сергей Комовский, приятели метко окрестили его "фискалом", "лисичкой", "смолой". Начальство же отзывалось так:

    "Благонравен, скромен, крайне ревнителен к пользе своей, послушен без прекословия, любит чистоту и порядок, весьма бережлив". И еще так:

    "Прилежанием своим вознаграждает недостаток великих дарований"12.

    С ним тоже все ясно - ограниченный, но ревностный служака, он будет подниматься вверх по служебной лестнице медленно, но верно. Дойдет "до степеней известных".

    Комовского чаще всего можно видеть с Модестом Корфом. Да, им явно по пути. Корф также осторожен, благонравен, но и язвителен. Умудрился за все время лицейской жизни ни разу не провиниться. Желчен и высокомерен, хотя всячески это скрывает, ядовит и саркастичен, любит читать церковные книги - вот приятели и прозвали его "дьячок-мордан" [От французского слова "mordant" - едкий, колкий, язвительный.].

    В лицейских песнях о нем пели:

    Мордан-дьячок

    Псалма стишок

    Горланит поросенком12.

    Уже через полгода после первого лицейского выпуска Энгельгардт напишет Ф. Ф. Матюшкину: "Корф в люди пошел, он великий фаворит министра юстиции князя Лобанова"12. Модест Корф - лицейский товарищ декабристов Пущина и Кюхельбекера - со временем напишет "О восшествии на престол имп. Николая I", где будут и страницы о восстании декабристов, гнусную фальсификацию событий, угодную императорскому дому, книгу, отталкивающую "по своему тяжелому, татарскому раболепию, по своему канцелярскому подобострастию и по своей уничиженной лести"

    (А. И. Герцен)16.

    Егор Антонович обращается мыслию к более приятным личностям.

    Владимир Вальховский - юноша, который, как никто, умеет себя воспитывать и дисциплинировать. Настоящий спартанец, будущий Суворов.

    Вот любимец Егора Антоновича - Федор Матюшкин, морская душа, мечтает стать адмиралом. Он им и станет.

    Дойдя до Александра Пушкина, директор задумывается. Какой странный юноша! К нему никак не подберешь ключа. Как он колюч, эксцентричен, непоседлив. Любят ли его товарищи? Пущин и Кюхельбекер от него без ума. Горчаков и Илличевский явно ищут с ним дружбы. Он имеет какую-то власть над ними. И все же как он может быть зол и несправедлив в своих эпиграммах. Энгельгардт с досадой вспомнил злую карикатуру с эпиграммой, которую Пушкин набросал на него, своего директора, после, казалось бы, доброго и искреннего разговора с ним.

    Талантлив ли? Безусловно. Но что талант без прилежания, упорных трудов? Да и, главное, большое ли у него сердце? Энгельгардт записывает:

    "Высшая и конечная цель Пушкина - блистать и именно поэзией; но едва ли найдет она у него прочное основание, потому что он боится всякого серьезного учения, и его ум, не имея ни проницательности, ни глубины, совершенно поверхностный, французский ум. Это еще самое лучшее, что можно сказать о Пушкине. Его сердце холодно и пусто, в нем нет ни любви, ни религии; может быть, оно так пусто, как никогда еще не бывало юношеское сердце"2.

    Егор Антонович тяжело вздыхает: нет, не сделает Пушкин хорошей карьеры ни по службе государственной, ни по военной. А рифмоплетство - да разве же это профессия!

    Всегдашняя проницательность на этот раз изменила директору, не разглядел он чего-то главного в своем странном воспитаннике.

    А Пушкин тем временем и сам задумывается о своей будущности. Он прислушивается к поэтическим струнам своей души, хочет верить, что поэзия - его призвание:

    Я с трепетом склонил пред музами колени:

    Опасною тропой с надеждой полетел, Мне жребий вынул Феб, и лира мой удел.

    Как представляет он себе жизнь и предназначение поэта? Жизнь на лоне природы, в "мирном уголке", в неге и праздности, где является поэту его муза и поет он свои неприхотливые песни для услады слуха "милых дев", хотя, впрочем, "поэма никогда не стоит улыбки сладострастных уст".

    В поэтическом таланте своем он вовсе не уверен и часто мучается тяжелыми сомнениями. Он делится ими с Дельвигом: "как дым, исчез мой легкий дар", с Илличевским: "мои стихи пускай умрут", с Горчаковым:

    Душа полна невольной, грустной думой; Мне кажется: на жизненном пиру Один с тоской явлюсь я, гость угрюмый, Явлюсь на час - и одинок умру.

    В послании товарищам "Прощанье" он говорит о разных дорогах, жизненных путях, их ожидающих:

    Разлука ждет нас у порогу,

    Зовет нас света дальний шум,

    И всякий смотрит на дорогу

    С волненьем гордых, юных дум.

    Иной, под кивер спрятав ум,

    Уже в воинственном наряде

    Гусарской саблею махнул...

    Иной, рожденный быть вельможей,

    Не честь, а почести любя,

    У плута знатного в прихожей

    Покорным шутом зрит себя...

    Что касается самого поэта, "во всем судьбе послушного", "беспечной лени верного сына", то он просит друзей оставить ему "красный колпак" фригийскую шапочку французских революционеров, символ свободы и единства.

    Равны мне писари, уланы,

    Равны наказ и кивера,

    Не рвусь я грудью в капитаны

    И не ползу в асессора;

    Друзья! немного снисхожденья

    Оставьте красный мне колпак.

    Пока его за прегрешенья

    Не променял я на шишак...

    "ДРУЗЬЯ МОИ..."

    Друзья мои, прекрасен наш союз!

    Он как душа неразделим и вечен

    Неколебим, свободен и беспечен,

    Срастался он под сенью дружных муз.

    (А. ПУШКИН. "19 ОКТЯБРЯ". 1825 г.)

    "...Поверьте, что на свете пег ничего более верного и отрадного, нежели дружба и свобода".

    (А. ПУШКИН, ИЗ ПИСЬМА П. А. ОСИНОВОЙ, 1825 г.)

    Трудно вообразить себе "живого" Пушкина, не рассказав о его друзьях. Дружбой освящена - освящена, иначе не скажешь! - вся его жизнь и вся его поэзия. Берусь утверждать, что никто из русских поэтов не воспел так дружбу, как Пушкин. И никто не сказал о неверной дружбе столько горьких слов!

    Потребность в постоянном дружеском общении развилась в нем в настоящую духовную жажду, и ни от чего он так остро не страдал, как от долгой разлуки с друзьями. И как бурно, по-детски искренне радовался он встрече с ними. Как щедро дарил им себя, свое сердце. Как трогательно умел он восхищаться друзьями, как полно жил их радостями и невзгодами. Как отзывчив он на каждое искреннее проявление дружеского участия и как сторицей вознаграждает каждый сердечный дружеский порыв!

    Анна Керн: "Я заметила... что в нем было до чрезвычайности развито чувство благодарности; самая малейшая услуга ему или кому-нибудь из его близких трогала его несказанно"2.

    Пушкина явственнее всего представляешь себе в окружении пестрой толпы друзей, приятелей, просто знакомых. Все это вокруг него беспрестанно шумело, шутило, крутилось, заражалось его смехом, остротами, выходками. Когда же он оказывался в уединении, то к друзьям и приятелям летели стаями письма с трогательными дурашливыми обращениями и признаниями, с шутливыми прозвищами:

    "Здоров ли ты, моя радость; весел ли ты, моя прелесть", "Напишешь ли мне, мой холосенький" (П. Б. Мансурову). "Милый друг... ты один изо всех моих товарищей... вспомнил обо мне.. " (Я. Н. Толстому). "Мне скучно, милый Асмодей, я болен, писать хочется - да сам не свой", "Прощай, моя прелесть" (П. А. Вяземскому). "Где и что Аипранди? Мне брюхом хочется видеть его" (Ф. Ф. Вигелю). "Милый мой Кривцов, помнишь Пушкина?.. Все мы разбрелись. Все мы переменились. А дружба, дружба..."

    (Н. И. Кривцову).

    "...Постарайся увидеть Никиту Всеволожского, лучшего из минутных друзей моей минутной младости. Напомни этому милому, беспамятному эгоисту, что существует некто А. Пушкин, такой же эгоист и приятный стихотворец" (А. А. Бестужеву). "Брат, обнимаю тебя и падам до ног [Падам до ног (польск.) припадаю к ногам.].

    Обнимаю также и алжирца Всеволожского" (Л. С. Пушкину). "Милый мой поэт... Что не слышно тебя!" (П. А. Плетневу). "Что Карамзины?

    я бы к ним писал, но боюсь приличия - а все люблю их от всего сердца"

    (П. А. Вяземскому).

    У Пушкина чуть ли не все - "милые друзья", всех он готов обнять в своем сердце. В его письмах крайне редко встретишь слова неприязни к кому-либо, тем паче ненависти. Даже заведомых своих недоброжелателей он готов всегда простить, готов пойти на мировую...

    "...Пушкин был застенчив и более многих нежен в дружбе", - говорил о нем П. А. Плетнев. "Я не встречал людей, - вторит ему Н. М. Смирнов, которые были бы вообще так любимы, как Пушкин; все приятели его делались скоро его друзьями. Он знакомился скоро, и, когда ему кто нравился, он дружился искренно. В большом кругу он был довольно молчалив, серьезен, и толстые губы давали ему вид человека надувшегося, сердитого; он стоял в углу, у окна, как будто не принимая участия в общем веселии. Но в кругу приятелей он был совершенно другой человек; лицо его прояснялось, он был удивительной живости, разговорчив, рассказывал много, всегда ясно, сильно, с резкими выражениями, но как будто запинаясь и часто с нервическими движениями, как будто ему неловко было сидеть на стуле... Когда он был грустен, что часто случалось в последние годы его жизни, ему не сиделось на месте: он отрывисто ходил по комнате, опустив руки в карманы широких панталон, и протяжно напевал "грустно! тоска". Но анекдот, остроумное слово развеселяли его мгновенно: он вскрикиг.ал с удовольствием "славно!" и громко хохотал.

    Он был самого снисходительного, доброго нрава; обыкновенно он выказывал мало колкости, в своих суждениях не был очень резок; своих друзей он защищал с необыкновенным жаром; зато несколькими словами уничтожал тех, которых презирал, и людей, его оскорбивших"4.

    И особенно больно, особенно мучительно его ранит неблагодарность, предательство тех, кого он считал друзьями.

    Тяжелой душевной драмой для Пушкина стало поведение Александра Раевского, который за глаза посмеивался над страстной влюбленностью поэта в Елизавету Воронцову, хотя и сам добивался у ней успеха. Повидимому, он также был причастен и к полудоносам на Пушкина, носившим политический характер, "неосторожно" разглашая в гостиных то, что поэт поведал ему интимно. Пушкин об этом скоро догадался и отвернулся от коварного друга. Раевский долго не понимал причину внезапной холодности к нему поэта. Пушкин же так описывал свое состояние:

    Когда твой друг на глас твоих речей

    Ответствует язвительным молчаньем;

    Когда свою он от руки твоей,

    Как от змеи, отдернет с содроганьем;

    Как, на тебя взор острый нригвоздя,

    Качает он с презреньем головою,

    Не говори: "Он болен, он дитя,

    Он мучится безумною тоскою";

    Не говори: "Неблагодарен он;

    Он слаб и зол, он дружбы недостоин;

    Вся жизнь его какой-то тяжкий сон"...

    Ужель ты прав? Ужели ты спокоен?

    Ах, если так, он в прах готов упасть,

    Чтоб вымолить у друга примиренье.

    Если в дружеской размолвке недоразумение, поэт не посчитается своим самолюбием и первым протянет руку. Но если...

    Но если ты святую дружбы власть

    Употреблял на злобное гоненье;

    Но если ты затейливо язвил

    Пугливое его воображенье

    И гордую забаву находил

    В его тоске, рыданьях, униженье;

    Но если сам презренной клеветы

    Ты про него невидимым был эхом;

    Но если цепь ему накинул ты

    И сонного врагу предал со смехом,

    И он прочел в немой душе твоей

    Все тайное своим печальным взором,

    Тогда ступай, не трать пустых речей

    Ты осужден последним приговором.

    Узнав о предательстве друга - "злобного гения", - Пушкин порывает с ним все отношения. И что же? Проходит год, и вот он уже без всякого следа обиды справляется о здоровье Александра Раевского у его брата Николая, а когда до поэта доходит весть об аресте бывшего друга после подавления декабрьского восстания, он пишет Дельвигу взволнованно:

    "Милый барон! вы обо мне беспокоитесь, и напрасно. Я человек мирный.

    Но я беспокоюсь - и дай бог, чтобы было понапрасну. Мне сказывали, что А. Раевский под арестом. Не сомневаюсь в его политической безвинности.

    Но он болен ногами, и сырость казематов будет для него смертельна".

    Некоторых пушкинистов ставило в тупик такое отношение Пушкина к Раевскому: они не могли себе представить, чтобы к одному человеку были обращены и горькие, обличительные стихи, и теплые слова участия.

    Но в этом весь Пушкин! Его ранимость и его всепрощающее великодушие!

    Отношения с Раевским не один тому пример. Известно, что даже Дантесу своему убийце - Пушкин перед смертью передал слова прощения.

    Пожалуй, нигде так явно не проявилось величие личности Пушкина, как в его отношениях с друзьями. Можно сказать, что у него был особый дар, особый талант на дружбу. Талант этот, однако, благоприобретенный, он не сразу явился в нем.

    В Лицее его взвинченность, эксцентричность, болезненно-ранимое самолюбие, за уколы которого он почитал долгом жестоко мстить своим самым сильным оружием - стихами, - все это многих раздражало и отталкивало.

    Ивану Пущину - тонкому психологу - эта черта в юном Пушкине запомнилась: "Не то чтобы он разыгрывал какую-нибудь роль между нами или поражал какими-нибудь особенными странностями, как это было в иных; но иногда неуместными шутками, неловкими колкостями сам ставил себя в затруднительное положение, не умея потом из него выйти. Это вело его к новым промахам, которые никогда не ускальзывают в школьных сношениях. Я, как сосед (с другой стороны его нумера была глухая стена), часто, когда все уже засыпали, толковал с ним вполголоса через перегородку о каком-нибудь вздорном случае того дня; тут я видел ясно, что он по щекотливости всякому вздору приписывал какую-то важность, и его это волновало. Вместе мы, как умели, сглаживали некоторые шероховатости, хотя не всегда это удавалось. В нем была смесь излишней смелости с застенчивостью, и то и другое невпопад, что тем самым ему вредило.

    Бывало, вместе промахнемся, сам вывернешься, а он никак не сумеет этого уладить. Главное, ему недоставало того, что называется тактом, это капитал, необходимый в товарищеском быту, где мудрено, почти невозможно, при совершенно бесцеремонном обращении, уберечься от некоторых неприятных столкновений вседневной жизни. Все это вместе было причиной, что вообще не вдруг отозвались ему на его привязанность к лицейскому кружку, которая с первой поры зародилась в нем... Чтоб полюбить его настоящим образом, нужно было взглянуть на него с тем полным благорасположением, которое знает и видит все неровности характера и другие недостатки, мирится с ними и кончает тем, что полюбит даже и их в друге-товарище. Между нами как-то это скоро и незаметно устроилось"4.

    "Как-то скоро и незаметно устроилось" это и с Антоном Дельвигом, и с Вильгельмом Кюхельбекером. При всей разности характеров троих самых преданных друзей молодого поэта их объединяли некоторые общие черты: душевная щедрость и широта, рано определившееся устремление служить высоким общественным идеалам, искусству. Вряд ли кто в Лицее подозревал, что все трое (а также Владимир Вальховский) - постоянные посетители заседаний преддекабристского кружка "Священная артель".

    Иван Пущин уже в Лицее оказывал большое влияние на своего гениального друга. "Мой первый друг, мой друг бесценный", "товарищ милый, друг прямой" - так трогательно обращался поэт к Пущину.

    Иван Пущин еще в ранней молодости сознательно определил свое место на жизненном поприще, посвятив себя борьбе за искоренение царского деспотизма и крепостного рабства. "Эта высокая цель жизни самой своей таинственностью и начертанием новых обязанностей резко и глубоко проникла душу мою, вспоминал Пущин, - я как будто вдруг получил особенное значение в собственных своих глазах; стал внимательнее смотреть на жизнь во всех проявлениях буйной молодости, наблюдал за собою как за частицей, хотя ничего не значащею, но входящею в состав того целого, которое рано или поздно должно было иметь благотворное свое действие"4.

    Очень хотелось Ивану Пущину открыться во всем Александру и ввести его в тайное общество, ибо "он всегда согласно со мною мыслил о деле общем (res publica), по-своему проповедовал в нашем смысле - и изустно, и письменно, стихами и прозой. Не знаю, к счастью ли его или несчастью, он не был тогда в Петербурге, а то не ручаюсь, что в первых порывах, по исключительной дружбе моей к нему, я, может быть, увлек бы его с собою. Впоследствии, когда думалось мне исполнить эту мысль, я уже не решался вверить ему тайну, не мне одному принадлежавшую, где малейшая неосторожность могла быть пагубна всему делу"4.

    Пушкин не мог не заметить перемены в своем друге, который стал необычно и загадочно серьезен, значителен и производил впечатление человека, который знает больше, чем говорит. Поэт заподозрил истинную причину и забросал Пущина вопросами о тайном обществе.

    "...Я, как умел, отделывался, успокаивая его тем, что он лично, без всякого воображаемого им общества, действует как нельзя лучше для благой цели: тогда везде ходили по рукам, переписывались и читались наизусть его "Деревня", "Ода на свободу", "Ура! В Россию скачет..." и другие мелочи в том же духе. Не было живого человека, который не знал бы его стихов"4.

    Как показали дальнейшие события, Пущин поступил дальнозорко и мудро по существу спас поэта от каторги или виселицы, что ему неминуемо грозило, окажись он в рядах тайного общества. Смущало Ивана Пущина и некоторое легкомыслие своего друга, его стремление вертеться в придворных салонах, знаться с "тогдашними львами".

    "Что тебе за охота, любезный друг, - говорил поэту Пущин, - возиться с этим народом; ни в одном из них ты не найдешь сочувствия..."4 Александр терпеливо выслушивал друга и принимался его "щекотать, обнимать, что обыкновенно делал, когда немножко потеряется".

    "Странное смешение в этом великолепном создании! - удивлялся Пущин. Никогда не переставал я любить его; знаю, что и он платил мне тем же чувством; но невольно, из дружбы к нему, желалось, чтобы он наконец настоящим образом взглянул на себя и понял свое призвание...

    Не заключайте, пожалуйста, из этого ворчания, чтобы я когда-нибудь был спартанцем, каким-нибудь Катоном; далеко от всего этого: всегда шалил, дурил и кутил с добрым товарищем. Пушкин сам увековечил это стихами ко мне, но при всей моей готовности к разгулу с ним, хотелось, чтобы он не переступал некоторых границ и не профанировал себя, если можно так выразиться, сближением с людьми, которые, по их положению в свете, могли волею и неволею набрасывать на него некоторого рода тень"4.

    В этих словах характер взаимоотношений друзей рисуется достаточно ясно. Дороги жизни их вскоре разошлись, хотя сердца всегда тянулись друг к другу.

    После выхода из Лицея Иван Пущин с энтузиазмом предается активной организаторской деятельности в тайном обществе. Отзывы о Пущине современников - единодушно восхищенные, это был, видимо, и в самом деле человек необыкновенной нравственной красоты. И окружали его люди столь же выдающиеся. Кондратий Рылеев писал о нем: "Кто любит Пущина, тот уже непременно сам редкий человек"18. Другой декабрист - Сергей Волконский назвал Пущина "рыцарем правды".

    Иван Пущин, как и вообще декабристы, - человек действия. Он обуреваем жаждой служить отечеству практически, делать каждодневное, реальное, будничное дело на пользу народу, простым людям. И потому он увольняется с военной службы и определяется судьей Московского надворного суда.

    Для дворянина должность судьи в те времена считалась в свете малодостойной, чуть ли не унизительной. Не так думали сами декабристы.

    "Из-за желания помочь несчастным при тогдашнем судопроизводстве Рылеев променял военное поприще на место судьи в Петербургской уголовной палате, как сделал и другой декабрист - Пущин, надеясь своим примером побудить других принять на себя обязанности, от которых дворянство устранялось, предпочтя блестящие эполеты той пользе, которую оно могло принести, внося в низшие судебные инстанции тот благородный образ мыслей и те чистые побуждения, которые украшают человека в частной жизни и на общественном поприще" (декабрист Оболенский).

    Когда Пущин узнал, что его опальный друг в ссылке, в Михайловском, он, пренебрегая запретами, поехал его навестить. И вот счастливая, трогательная минута встречи друзей; однажды ранним утром колокольчик зазвонил в воротах Михайловского, лошади протащили сани прямо к крыльцу и "засели в снегу нерасчищенного двора".

    А на крыльцо уже выбежал Пушкин - "босиком, в одной рубашке, с поднятыми вверх руками. Не нужно говорить, что тогда во мне происходило. Выскакиваю из саней, беру его в охапку и тащу в комнату...

    Смотрим друг на друга, целуемся, молчим".

    Пушкин "как дитя, был рад нашему свиданию, несколько раз повторял, что ему еще не верится, что мы вместе. Прежняя его живость во всем проявлялась, в каждом слове, в каждом воспоминании: им не было конца в неумолкаемой нашей болтовне. Наружно он мало переменился, оброс только бакенбардами..."4

    ...Поэта дом опальный,

    О Пущин мой, ты первый посетил;

    Ты усладил изгнанья день печальный,

    Ты в день его лицея превратил.

    Увы, это была последняя встреча друзей. И когда Иван Пущин в свою очередь оказался в изгнании, как активный участник восстания декабристов, в сибирском остроге, Пушкин тоже не без риска прислал ему слова сердечного привета. "...Пушкин первый встретил меня в Сибири задушевным словом. В самый день моего приезда в Читу призывает меня к частоколу А. Г. Муравьева и отдает листок бумаги, на котором неизвестною рукой написано было:

    Мой первый друг, мой друг бесценный!

    И я судьбу благословил,

    Когда мой двор уединенный,

    Печальным снегом занесенный,

    Твой колокольчик огласил.

    Молю святое провиденье:

    Да голос мой душе твоей

    Дарует то же утешенье,

    Да озарит он заточенье

    Аучом лицейских ясных дней!

    Псков. 13-го декабря 1826".

    С Кюхлей у Пушкина сложились еще с Лицея иные дружеские отношения, чем с Пущиным. К этому нескладно скроенному, вечно попадающему в комические и нелепые ситуации человеку, словно родившемуся неудачником и фанатично влюбленному в поэзию, Пушкин относился слегка насмешливо, но тем не менее всегда трогательно и заботливо. Вильгельм мечтал о каком-нибудь великом деянии, которое прославит его в веках: он долго бредил идеей пробраться в лагерь французов и убить Наполеона. Когда перед ним открылись двери тайного общества, Кюхля стал одним из самых пламенных его участников.

    Кюхельбекеру посвящено первое опубликованное стихотворение Пушкина "К другу стихотворцу", в котором он уверяет Кюхлю, что "не тот поэт, кто рифмы плесть умеет, и, перьями скрыпя, бумаги не жалеет", и призывает оставить поэтическую свирель. Последующие выпады были еще язвительнее. Одно из стихотворений кончалось так:

    Вильгельм! Прочти свои стихи, Чтоб мне заснуть скорее.

    Кюхельбекер обижался смертельно, приходил в бешенство, но так же скоро и остывал, продолжая нежно любить Пушкина.

    Покидая Лицей, Пушкин прочел Кюхле посвященную ему "Разлуку", которая растрогала адресата до слез:

    Лицейской жизни милый брат,

    Делю с тобой последние мгновенья.

    Прошли лета сосдиненья;

    Разорван он, наш верный круг.

    Прости! Хранимый небом,

    Не разлучайся, милый друг,

    С свободою и Фебом!..

    Прости! Где б ни был я: в огне ли смертной битвы,

    При мирных ли брегах родимого ручья,

    Святому братству верен я.

    И пусть (услышит ли судьба мои молитвы?),

    Пусть будут счастливы все, все твои друзья!

    Когда в 1820 году над Пушкиным нависла угроза ссылки, потрясенный Кюхля написал и прочел в литературном обществе стихи, где есть такие строки:

    И ты - наш юный Корифей

    Певец любви, певец Руслана!

    Что для тебя шипенье з


    Источник: http://www.nnre.ru/literaturovedenie/_tebja_kak_pervuyu_lyubov_kniga_o_pushkine_lichnost_mirovozzrenie_okruzhenie/p1.php



    Рекомендуем посмотреть ещё:


    Закрыть ... [X]

    Русские народные пословицы и притчи Снегирев Сценарий квеста привидениями

    Стих пожелание спокойной ночи милому Читать онлайн - Донцова Дарья. Сафари на
    Стих пожелание спокойной ночи милому Генрих Николаевич Волков Тебя, как Первую
    Стих пожелание спокойной ночи милому Аниме - смотреть мультфильмы бесплатно онлайн без регистрации
    Стих пожелание спокойной ночи милому Барби / Barbie игры для девочек бесплатно скачать
    Стих пожелание спокойной ночи милому Важные события
    Воскрешу твою душу, любимая. Стихи - Результат из Google Книги Двухэтапный конкурс по 44-ФЗ: полный обзор процедуры Жидкая губная помада Relouis / Релуи матовая True Matte Complimenti Как правильно пишется слово юбилей правописание слова, гласные Лучшие частушки на юбилей Мир анекдотов юмор каждого дня Не уводите мужа из семьи стих Песня Горячие Головы День Рождения Текст песни Поздравление с 6 месяцами девочке, мальчику, родителям Поздравления с Днем рождения Вере в стихах